Скука
Шрифт:
Глава седьмая
Возможно, что все, мною рассказанное, наведет кого-то на мысль, что речь идет, в сущности, о самой обычной ревности; в самом деле, если бы в те дни за мною следил какой-нибудь не слишком проницательный наблюдатель, он решил бы, что перед ним классическая картина поведения ревнивца. И тем не менее это не так. Ревнивец страдает из-за преувеличенного чувства собственничества, ему все время мерещится, что кто-то хочет увести у него его возлюбленную; подозрительность, приобретающая характер мании, порождает у него самые невероятные фантазии и может довести его даже до преступления. Я же, напротив, страдал просто оттого, что любил Чечилию (вне всякого сомнения, теперь это уже была любовь), и если я хотел посредством слежки удостовериться в том, что она мне изменяет, то вовсе не для того, чтобы как-то наказать ее и помешать ей изменять мне дальше, а для того, чтобы освободиться от своей любви. Ревнивец, хоть и не отдавая себе в этом отчета, в сущности, стремится закрепить состояние рабства, в котором находится, я же как раз хотел от рабства избавиться и считал, что достигнуть этой цели смогу лишь в том случае,
Сначала я решил прибегнуть к помощи телефона. Как я уже говорил, Чечилия звонила мне каждое утро около десяти. В первые времена она делала это только для того, чтобы пожелать мне доброго утра. Но теперь, когда ее визиты стали реже (обещание видеться каждый день, то есть так, как это было раньше, очень скоро обнаружило свою несостоятельность), телефон приобрел в наших отношениях весьма существенное значение. Именно по телефону Чечилия каждый день сообщала мне до странности непредсказуемые часы и дни наших свиданий. Я заметил, что последнее время ее утренний звонок передвинулся от десяти к двенадцати. Чечилия объясняла эту перемену тем, что у них спаренный аппарат и второй абонент завел привычку подолгу разговаривать именно рано утром. Но я-то был уверен, что причина тут совсем другая, а именно: она перестала звонить мне в десять, потому что к этому времени еще не успевала переговорить с актером, который, как все актеры, вставал очень поздно. А не поговорив с ним, она не знала, что ей предстоит делать днем, и потому не могла сказать, увидимся ли мы, а если увидимся, то в котором часу.
Номера актера не было в телефонной книге, но я легко достал его на киностудии, где он когда-то работал. Заполучив номер, я убедился в своей правоте следующим образом: сначала, примерно без четверти двенадцать, я звонил Чечилии, и телефон неизменно оказывался занят. Затем сразу же перезванивал актеру и обнаруживал, что и он тоже разговаривает. Я ждал минут пять — десять и после этого делал контрольный звонок: теперь оба телефона были свободны. И ровно через минуту, с точностью, которая разрывала мне сердце, у меня раздавался звонок, и Чечилия на другом конце провода, спокойная и деловитая, как секретарша, сообщала мне, в зависимости от сложившейся ситуации, увидимся мы с ней сегодня или нет.
Телефон помогал мне следить и за пребыванием Чечилии дома, за ее приходами и уходами. Я методично (если только можно назвать методичными судорожные уловки ревности) звонил ей в разное время дня, и мне либо никто не отвечал, либо отвечала мать, которая часто сидела дома, оставив магазин на сестру. Тогда я завязывал разговор с матерью, которая только и мечтала о том, чтобы поболтать, и, слушая ее болтовню, я узнавал кое– что из того, что меня интересовало. Разумеется, информация, которую я получал от матери, шла от Чечилии, которая лгала ей точно так же, как и мне, то есть сообщала лишь то, что считала нужным, но я теперь научился ее расшифровывать, тем более что Чечилия, не подозревавшая о моей слежке, не заботилась о том, чтобы согласовывать эту информацию с другой, столь же лживой, которую она представляла мне. Так я узнал, что Чечилия, как все лишенные воображения люди, повторялась, объясняя свои отношения с актером точно так же, как объясняла отношения с Балестриери и со мной. Если встречи со мной и Балестриери она объясняла тем, что мы давали ей уроки рисования, то теперь она говорила, что встречается с актером, потому что он обещал ей работу в кино. Однако урок может длиться час или два, хлопоты же, связанные с работой в кино, могут занять целый день, и я обнаружил, что под этим предлогом Чечилия встречалась с актером ежедневно, а иногда даже не один раз. Они встречались по утрам (особенно если погода была хорошая), чтобы прогуляться по городу и вместе выпить кофе; они виделись после обеда, когда у них, по-видимому, было любовное свидание; по вечерам — чтобы поужинать и сходить в кино. Мать была немного обеспокоена этой необычной кинематографической активностью дочери, но в то же время и польщена ею. Обращаясь ко мне как к конфиденту, она то озабоченно спрашивала, не опасна ли для Чечилии кинематографическая среда, известная своими вольными, чтобы не сказать распущенными, нравами, то с таким же беспокойством осведомлялась, верю ли я в то, что у Чечилии есть данные для кинозвезды. Ее вопросы были, конечно, совершенно бесхитростны, но мне на другом конце линии порой казалось, что она знает все и забавляется, мучая меня с сознательной и утонченной жестокостью. На самом же деле — и я это прекрасно понимал — жестокость была в самой ситуации, и только в ней.
Таким образом, поставляя мне выдумки Чечилии и искренние заблуждения ее матери, телефон не мог ни успокоить меня, ни предоставить неопровержимых доказательств измены, которые были необходимы мне для того, чтобы освободиться от моей юной любовницы и своей к ней любви. Опосредующий и безличный по самой своей природе, телефонный аппарат в конце концов стал казаться мне символом всей ситуации: средство общения, препятствующее общению, инструмент контроля, не позволяющий ничего узнать с точностью, простейший в употреблении автомат, который оказывался на деле коварным и капризным. Больше того, телефон казался специально созданным для того, чтобы подчеркнуть характер Чечилии с ее неуловимостью и недоступностью. Понятно, что трубка из черного эбонита была ни при чем, когда Чечилия опаздывала со звонком или вообще не звонила, когда она мне лгала или меня огорчала. Но так как во всем этом участвовал телефон, я дошел в конце концов до того, что возненавидел маниакальной ненавистью сам этот ни в чем не повинный предмет. Я не мог теперь звонить без глубокого отвращения, не мог слышать звонок без страха. В первом случае я боялся не застать Чечилию, как почти всегда и случалось, во втором — услышать, как она, по обыкновению, мне лжет, а это было все равно что, звоня,
не застать ее дома. Но главное, телефон лишний раз подчеркивал ее неуловимость, потому что человек предстает в нем лишь одной своей стороной, причем стороной наименее материальной — через голос. Даже когда этот голос мне не лгал, он все равно оставался двусмысленным и уклончивым именно потому, что это был всего лишь голос. Тем более голос Чечилии, и без того на редкость невыразительный. Однако окончательно толкнуло меня на путь слежки то, что я ужасно устал. Я ведь теперь целый день проводил, глядя на телефон: или в ожидании звонка Чечилии, или часа, когда я мог позвонить ей сам в надежде застать ее дома. И это не считая тех моих звонков, когда я не заставал никого или слышал в трубке дыхание отца. А ведь еще были изнурительные разговоры с матерью, основываясь на которых я реконструировал для себя распорядок дня Чечилии. Все эти телефонные ухищрения, делавшиеся все более затруднительными и изматывающими, обесценили в конце концов даже то облегчение, которое мог бы мне доставить телефонный разговор с самой Чечилией. Как это бывает с долго голодавшим человеком, который продолжает чувствовать голод и после того, как поест, даже поговорив с Чечилией, я продолжал чувствовать тревогу и раздражение. В конце концов все это вылилось в состояние какого-то сексуального бешенства, из-за которого всякий раз, когда она появлялась на пороге, я забывал о том, что собирался хладнокровно, спокойно и обстоятельно ее допросить и добиться признания; вместо этого я тут же швырял ее на диван и брал, не дожидаясь даже, пока она разденется, не давая ей — как жаловалась она с детским удовольствием, — даже вздохнуть. Это бешенство проистекало из обычной мужской иллюзии, будто полного обладания можно достигнуть сразу и без слов посредством простого физического акта. Но сразу же после любви, увидев, что Чечилия осталась такой же неуловимой, как и раньше, я замечал свою ошибку и снова говорил себе, что, если хочу овладеть ею в самом деле, я не должен растрачивать свои силы в акте, который давал только видимость обладания.Но поводом, который заставил меня принять решение следить за Чечилией, стал совершенно незначительный эпизод. Он заслуживает быть описанным хотя бы для того, чтобы вы представили себе тогдашнее мое душевное состояние. Однажды утром, после того как я, по обыкновению, проверил телефон Чечилии и актера и обнаружил, что оба они заняты, дождавшись звонка Чечилии, я спросил ее прямо в лоб:
— А с кем ты сейчас разговаривала? Телефон был занят минут двадцать.
Она ответила сразу же и совершенно естественным тоном:
— С Джанной.
Джанна была подруга Чечилии, и я случайно знал ее имя и адрес. Поспешно распрощавшись, я кинулся искать в справочнике номер Джанны. Я был вне себя от ярости и надеялся, что на этот-то раз Чечилия не отвертится. Набрав номер Джанны, я услышал женский голос: видимо, то была ее мать. Я сказал:
— Синьорину Джанну.
— Она вышла.
— Давно?
— С час назад. А кто ее спрашивает?
Я швырнул трубку и снова набрал номер Чечилии. Услышав ее голос, я заорал:
— Ты мне солгала!
— Что это значит?
— Ты сказала, что разговаривала с Джанной. Так вот, я ей позвонил и узнал, что ее уже час как нет дома.
— Ну и что? Джанна звонила мне не из дома, а из автомата.
Я обомлел. Вдруг я понял, что устал настолько, что потерял всякую способность ясно и четко мыслить: ведь я думал заманить Чечилию в ловушку, выбраться из которой оказалось проще простого! Я тупо сказал:
— Извини, я об этом не подумал. Последнее время я что-то плохо соображаю.
— Да, я заметила.
Этот случай, при всей его ничтожности, убедил меня в том, что мне не следует больше полагаться на свой усталый и смятенный разум и пора начать следить за Чечилией в прямом смысле слова — глазами. Поначалу мне качалось, что нет ничего проще. Но едва я принялся за дело, как понял, что это совсем не так.
Мой замысел состоял в том, что я позвоню Чечилии из ближайшего автомата, удостоверюсь, что она дома, займу пост напротив ее подъезда и дождусь, когда она выйдет, что бывало обычно около трех. По множеству признаков я был убежден, что примерно в это время она отправляется к актеру; я последую за ней, удостоверюсь, что она вошла в дом, дождусь, когда выйдет, и тут остановлю. Разумеется, нельзя было исключить того, что и в этих обстоятельствах Чечилия сумеет вывернуться, всего вероятнее, она признает только часть истины, ту невинную ее часть, которая всегда есть в любом преступном действии, но я надеялся, что неожиданность вкупе с очевидностью происшедшего окажутся сильнее ее уверток и заставят признаться. Я был уверен, что, как только я добьюсь признания, Чечилия сразу же падет в моих глазах и последующее мое освобождение произойдет само собой.
В свое время я заметил, что через два дома от дома Чечилии, на пересечении ее улицы и другой, находится бар. И вот как-то днем я остановил машину перед этим баром, попросил жетон и набрал номер Чечилии. Ожидая, пока она подойдет, я сообразил, что не придумал никакого предлога для разговора. Мы уже разговаривали сегодня утром и условились встретиться на следующий день, что я могу сказать ей еще? В конце концов я решил, что попрошу ее прийти ко мне сегодня, несмотря на наш утренний договор, и подумал еще, что, если она согласится, я раз и навсегда откажусь от своего намерения ее выслеживать.
Я долго ждал, и вот наконец голос Чечилии, бесстрастный и бесцветный.
— Это ты? В чем дело?
— Я передумал, мне все-таки надо встретиться с тобой сегодня.
— Сегодня это невозможно.
— Почему невозможно?
— Потому что я не могу.
— Ты что, и сегодня идешь к продюсеру?
Она промолчала, словно ожидая, что я сам покончу с этой темой. Некоторое время подождал и я, надеясь, что у Чечилии достанет лицемерия, чтобы сказать мне что– нибудь ласковое, как это сделала бы на ее месте любая женщина, сознающая, что есть все основания ее подозревать. Но у Чечилии не было воображения, и она никогда не говорила больше того, что могла. И потому после долгой паузы она сказала только: