Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— А потом?

— Потом мы расстались.

— Ты пошла спать?

— Да.

— И прежде чем заснуть, думала о нем?

— Нет, я думала о тебе.

— Обо мне?

— Да, о тебе. Я думала о тебе, пока не заснула.

— И что же ты думала?

— Не помню. Просто думала, и все.

В один из дней, словно бы для того, чтобы лишний раз укрепить во мне ощущение неуловимости Чечилии, произошло событие, о котором я хочу рассказать. Послед­нее время я часто, особенно когда знал, что Чечилия не придет, отправлялся в студию Балестриери, которая так и стояла нежилой с того дня, как старый художник умер. Вдова то ли не позаботилась о том, чтобы ее пересдать, то ли, что всего вероятнее, не сумела найти жильца. Я вхо­дил в студию, пользуясь ключом, который когда-то Бале­стриери дал Чечилии, а я у нее отнял, и бродил там среди мебели, с которой уже давно никто

не стирал пыль, вды­хая запах старых грязных вещей. Я как будто искал сам не знаю что. Слоняясь по этой мрачной комнате, в которой чернела мебель и багровели ткани, видевшие любовь Чечилии и Балестриери, я испытывал какое-то странное тяжелое чувство: словно то не Балестриери была студия, а моя, и не он, а я умер, и теперь как привидение — у привидений это принято — явился на место своей любви. Это тяжелое чувство рождалось не только из ясного ощу­щения того, что в моих отношениях с Чечилией было какое-то омерзительное сходство с отношениями ее и Балестриери, но также из убеждения, что в каком-то смысле я тоже мертв, и даже более окончательно, чем старый художник, который по крайней мере не сомне­вался в собственном искусстве и рисовал, можно сказать, до последнего вздоха. Я же, думал я, разглядывая голую, в нарочитых позах Чечилию на огромных полотнах, обле­пивших стены от пола до потолка, я же умер для живопи­си еще до встречи с Чечилией, и если сейчас мне приве­лось бы, подобно Балестриери, умереть по ее вине, я всего-навсего повторил бы в жизни то, что уже пережил в искусстве. Иными словами, я продолжал чувствовать, что существует определенная связь между моим крахом как художника и моими отношениями с Чечилией, между моей неспособностью оживить натянутый на подрамни­ке пустой холст и невозможностью по-настоящему овла­деть лежащей среди диванных подушек Чечилией; та же самая связь, несомненно, была между отвратительными картинами Балестриери и его специфическими взаимо­отношениями с Чечилией. То была связь темная и угро­жающая: так путнику, заблудившемуся в пустыне, пред­стают вдруг во всей своей многозначительности разбро­санные по песку белые кости.

Однажды, когда я был погружен в изучение непри­стойных ню Балестриери, разглядывая их как таинствен­ные письмена незнакомого языка, дверь, которую я ос­тавил незапертой, приоткрылась, и в проеме показалось женское лицо. Удостоверившись, что я тут, женщина вошла и направилась ко мне. Я почти сразу ее узнал: то была вдова Балестриери; на похоронах ее лицо было почти полностью скрыто густой темной вуалью, из тех, что приняты в деревенских похоронных процессиях, но потом у меня было несколько случаев ее увидеть. Это была высокая, крупная женщина, когда-то, по-видимо­му, очень красивая, так что даже сейчас, в пятьдесят лет, ее деформированная плоть сохраняла, правда слег­ка потускневшие, краски времени ее молодости: сияла белизной кожа, ярко блестели черные, немного навыка­те глаза, тугие красные губы горели на лице, как спелые вишни. В молодости она служила Балестриери натур­щицей и была, по-видимому, единственной до Чечилии женщиной, которую Балестриери любил или думал, что любил: в самом деле, ведь он женился на ней и прожил с нею двадцать лет. Родом из деревушки в Лацио, знаме­нитой тем, что она традиционно поставляла натурщиц римским художникам, вдова Балестриери до сих пор со­храняла в своем облике и повадках какую-то деревен­скую простоватость.

Я сразу отметил, что она не выразила ни удивления, ни неудовольствия, застав меня в студии мужа. Она пред­ставилась, сказав низким, грудным, поистине деревен­ским голосом:

— Я синьора Балестриери.

Я поспешил принести свои извинения:

— Простите, дверь была не закрыта, и я зашел по­смотреть картины.

Она живо ответила:

— Пожалуйста, профессор, вы можете приходить сюда, когда угодно. Я знаю, что мой бедный муж был вашим другом.

Я не решился ее опровергнуть. Она смотрела на меня, улыбаясь, и в улыбке ее была какая-то доброжелательная снисходительность, которую я не вполне понимал. Она сказала:

— А я заходила к вам, в вашу студию, потому что хотела поговорить об одной вещи, которая может вас за­интересовать. Дверь была открыта, но вас не было, и я решила, что вы здесь.

— Почему вы решили, что я здесь?

— Потому что я знаю, что у вас есть ключи от студии.

— Кто вам сказал?

— Да консьержка, профессор.

— Так вы хотите со мной поговорить?

Она спокойно ответила:

— Да. Я пыталась и раньше, но не могла застать вас дома.

Потом, с деревенской неуклюжестью меняя тему, ска­зала:

— Вам нравятся эти картины, а, профессор?

Я

растерянно сказал:

— Ваш муж был большой мастер.

— Красивые, а? — продолжала она, прохаживаясь по студии и поглядывая на полотна, развешанные на сте­нах. — А вы знаете, профессор, что все это списано с одной натурщицы?

Я ничего не ответил. Она же продолжала развивать тему, держась все того же по-деревенски простецкого тона — ироничного и словно бы на что-то намекающего.

— Красивая девушка, а, профессор? Вы только по­смотрите, какая грудь, какие ноги, какие плечи, какие бедра. Да, это именно то, что называется красивой де­вушкой.

— А вас, — спросил я, делая попытку переменить раз­говор, — вас муж никогда не рисовал?

— В свое время — множество раз. Но тут меня нет. Когда мы развелись, муж снял со стен все холсты с моим изображением и отослал мне. Теперь они все у меня. Но я никогда не была так красива, как эта девушка. Моя кра­сота была классической, я была сложена, как статуя. А это современная красавица — полуребенок, полуженщи­на, из тех, что сейчас в моде. Да, — признала она со вздо­хом, — ничего не скажешь, красивая. Если бы она еще была так же добра, как красива.

Тут я не мог не спросить:

— Вы ее знаете?

— Как я могу ее не знать! Мой бедный муж, можно сказать, и умер-то из-за нее.

— Да, так говорили.

Она с достоинством поправила:

— Я знаю, что говорили. Обычные гадости. Даже если б было так, как говорили, что ж, такое могло случиться с любой женщиной. Но я-то как раз не это имею в виду. Я имела в виду, что мой муж умер оттого, что эта девушка разорвала ему сердце.

— Каким образом?

— Своей низостью.

— Она такая дурная женщина?

Она ответила с рассудительной сдержанностью:

— Я не говорю, что дурная. Женщины становятся дур­ными или хорошими в зависимости от того, любят они человека или нет. С моим мужем она, безусловно, была дурной женщиной. С вами, может быть, она и хорошая.

Наконец-то я понял, на что намекали ее слова и взгля­ды: она знала, что Чечилия была моей любовницей. Я сказал, притворяясь удивленным:

— При чем тут я?

Подняв руку, она похлопала меня по плечу жестом товарищеского сочувствия:

— Бедный профессор, э-э, бедный профессор!

Потом отошла и, указав на стену, неожиданно спро­сила:

— Нравится вам эта картина, а, профессор?

Я подошел и взглянул. Это была необычная для Бале­стриери картина. Хотя он, как всегда, изобразил на ней одну только Чечилию, тут был какой-то намек на компо­зицию. На обычном для него грязно-сером фоне в ка­ком-то призрачном свете прорисовывалась фигура Чечи­лии, которая сидела верхом на чем-то, в чем можно было с трудом угадать стоящего на четвереньках человека. Это была одна из самых плохих картин Балестриери. Желая показать триумф Чечилии, он не нашел ничего лучшего, как изобразить ее с одной рукой, торжествующе подня­той вверх, а другой держащей за шиворот того с трудом различимого Калибана, которого она оседлала.

— Неплохо, — сухо сказал я.

— А знаете, кто этот человек, который стоит на четве­реньках? — спросила вдова, приближаясь к картине и рассматривая ее с мстительным удовлетворением. — Сра­зу не поймешь, потому что лица почти не видно, но я-то знаю. Это он сам, мой муж. Может быть, вы думаете, что, изображая себя таким образом, он хотел сказать, что был у девушки под каблуком? Нет. Это все совершенно бук­вально.

— В каком смысле буквально?

— Он действительно становился на четвереньки, она садилась на него верхом, и так они скакали по всей сту­дии. Как дети, когда играют в лошадки. Потом он, види­мо, вставал на дыбы и сбрасывал девушку, которая летела с него вверх тормашками. Однажды я видела все это в окно, вот этими самыми глазами. Они очень весели­лись. — Она замолчала, глядя на картину, потом сказала: — Если вам нравится эта картина, профессор, я вам ее продам.

Я никак не ждал подобного предложения и некоторое время не мог придумать, что сказать; потом понял, что вдова знала о моей страсти к Чечилии и хотела немного па ней нажиться. И тут я почувствовал стыд, подобный тому, который, наверное, испытывает страдающий ка­ким-то тайным пороком человек, когда видит, как про­даются на улице открытки, живописующие именно этот его порок. Я сердито сказал:

— На кой черт мне эта картина?

Она спокойно ответила:

— Я спросила на всякий случай, вдруг вы заинтересу­етесь. Через несколько дней я все отсюда увезу, потому что новый жилец не хочет, чтобы картины оставались. Он говорит, что они чересчур смелые. И я подумала, что, может быть, вы захотите оставить себе что-нибудь на па­мять.

Поделиться с друзьями: