Скуки не было. Первая книга воспоминаний
Шрифт:
Обои на стене, газета на подоконнике, старая наша вилка, которую мы привезли с собой из Москвы, и другая вилка, со сломанным черенком, которую бабушка одолжила у соседей, — все, что ни попадалось мне на глаза, все напоминало мне о папе: папа не любил обоев, он говорил, что от них клопы; папа любил спать летом на улице, накрыв лицо газетой; папа ел этой вилкой, а этой вилкой он никогда не ел…
Тогда я стал нарочно думать о нем. О том, как до войны я ходил с ним в зоопарк или в кино. Стал вспоминать старые, давнишние наши разговоры.
Особенно отчетливо запомнился мне почему-то один такой разговор.
Это было вечером,
— Пап, — спросил я, — а ты стрелял?
— Нет, сынок, не стрелял, только палочкой махал…
— Какой палочкой?
— Своей, капельмейстерской, дирижерской.
— И совсем не стрелял? Ни одного разочка?
Отец задумался и вдруг оторвался от газеты:
— Один разочек был. До сих пор вспомнить страшно…
Он встал, прошелся по комнате и опять надолго замолчал, словно забыл про меня.
— Ну! — требовательно сказал я.
И он начал рассказывать:
— Наша часть заняла Жлобин. Маленький городишко… Я остановился на квартире у врача. Квартира большая, а в ней только трое: врач, его жена и красавица-дочь…
— Ну уж, красавица… — это сказала мама.
— Я тебе говорю, Маша… Кра-са-вица! — весело сказал отец.
— Ну? — нетерпеливо сказал я.
— Ну и вот, — продолжал отец, — вечером эта красавица стала спрашивать у меня, вот совсем как ты, — сказал он мне, но посмотрел при этом почему-то на маму, — умею ли я стрелять, да заряжен ли у меня револьвер… Ну, я возьми и скажи: «Хотите, я вам покажу?» Она говорит: «Покажите!» Да… Стала у печки. Там у них в столовой такая белая кафельная печь была, большая. Стала и говорит: «Стреляйте!» И смеется… Я глянул: в барабане всего три патрона. Сейчас ударит вхолостую, а следующий выстрел уже будет настоящий. Ну, прицелился я в нее, и словно толкнул меня кто — не могу! Даже холостым не могу стрелять в живого человека… Поднял руку чуть повыше и спустил курок…
Отец замолчал и посмотрел на маму.
— Ну?! — еще раз сказал я.
— Ка-ак тут бабахнуло! От печки только осколки посыпались. Красавица стоит белая, как та печь, я весь дрожу… Оказывается, что произошло: когда на курок нажимаешь, барабан поворачивается и подает следующий патрон. А я про это забыл…
— И всё? — спросил я.
— А тебе мало? Ни за что ни про что чуть человека не убил.
— Ну-у, — сказал я разочарованно, — это не считается… А где теперь эта девушка?
Я плохо помню, что мне ответил тогда папа. Кажется, сказал:
— Ну, мало ли где теперь может быть эта девушка! Столько лет прошло…
Во всяком случае, мне тогда и в голову не пришло, что девушка, которую он чуть не убил, — моя мама.
А теперь, вспомнив этот давний разговор, я сразу посмотрел на маму. Она стояла около печки. У нас была тогда такая круглая черная печка в комнате. Мама стояла около этой печки, и лицо у нее было белое-белое. «Как та печь», — вспомнилось мне.
— Мам! — сказал я. — Помнишь, давно, до войны еще, папа рассказывал, как он нечаянно выстрелил в девушку. Это он тогда в тебя?..
Мама быстро вышла из комнаты. Я побежал за ней. Она вышла в кухню, опустилась на низенькую скамеечку, машинально зачерпнула кружкой воду из ведра
и стала пить.— Мам, — сказал я, — ну не надо…
Мама посмотрела на меня, закусив губу. «Сейчас заплачет!» — испуганно подумал я. Не знаю, почему я так боялся ее слез. Может быть, мне казалось, что если мама не плачет, значит, все еще не так плохо? Не знаю…
Я стоял перед ней, изо всех сил сжимая ее руку, и бестолково повторял одно и то же:
— Не надо, мам… Прошу тебя, ну не надо…
Кончался учебный год.
Я принес маме табель, в котором уже были проставлены годовые отметки. Она взяла его в руки, посмотрела и сказала:
— Ничего не понимаю… Какой Феликс?.. Борис, это твой табель?…
Я даже не сразу понял, о чем она. Так много времени прошло и столько событий случилось за это время, что я совсем забыл про свое новое имя.
В школе к нему давно уже все привыкли, перестали обращать внимание на его необычность. Толстую белобрысую верзилу с задней парты — Малю Попову — звали Амалией. Меня звали Феликсом. Мало ли бывает на свете разных имен?
Учителя обычно называли нас по фамилиям. Для них я был просто Сазонов. Только Иван Сидорович, наш новый учитель по литературе, наткнувшись в классном журнале на мое имя, сказал:
— Феликс! От-то да! Удружили родители… Сейчас такое имя редкость! А раньше, бывало, еще и не то встретишь. Ведь как бывало: сумели ублажить попа — наречет младенца как положено, даст имя человеческое. Обидели батюшку, мало поставили на крестины — он такое имечко в святцах разыщет, и не выговоришь…
Труднее всего было бы, наверное, привыкнуть к новому имени мне самому. Но мне привыкать не пришлось. Ребята с легкой руки Петьки Ивичева, который стал своим человеком у нас дома, звали меня Борей. То, что мальчика, носящего трудное и малопонятное имя Феликс, в обыденной жизни зовут Борькой, казалось им таким же естественным, как то, что всех Александров зовут Сашками или Шурками, а всех Николаев — Кольками…
Короче говоря, я и сам давно уже забыл о том, что стал Феликсом…
— Какая дикая фантазия! — сказала мама, когда я ей во всем признался. — Какая нелепая, дурацкая выдумка! И почему именно Феликс?
Мне не хотелось объяснять, почему. Да если бы и хотелось, я, наверное, не смог бы это сделать.
— Вот что, Боря, — сказала мама. — Эту глупую историю надо как-то кончать. На днях ты получишь свидетельство об окончании семи классов. Как ты себе представляешь, там тоже будет стоять какое-то чужое имя? Пойми, ведь это документ! Первый в твоей жизни настоящий, серьезный документ, который ты сам заработал. Это итог семи лет твоей жизни. И вдруг там будет написано, что ты — это не ты… Завтра же пойди и расскажи обо всем завучу!
Я молчал.
Я вдруг отчетливо увидел: фотография, два человека стоят рядом, и солнечные блики лежат на полу. На одном — шинель внакидку, у него худое изможденное лицо, острая бородка. Другой очень молод, он в кожаной куртке, в фуражке со звездой.
Фелька Кононенко сидит на столе, покусывая ноготь и обдумывая ход. «Да, — говорит он, — это отец рядом с Дзержинским… Поэтому меня и назвали Феликсом…»
Имя Феликс звучало тогда для меня почти так же, как самое главное слово на земле — «революция». А революция, думал я, — это праздник. Это солнце, сверкающее в медных трубах духового оркестра, это красные флаги…