Скутаревский
Шрифт:
– Ну, вам виднее.
– Он накрутил на палец бородку.
– В отношении Уатта вы, конечно, пригладили, а насчет Менделеева я проверю, да, насчет Менделеева.
Когда через месяц высшее начальство спросило у Сергея Андреича о его новом заместителе, он удовлетворенно пробубнил, что неизвестно, почетнее ли быть учеником Скутаревского или учителем Черимова. Таким образом, все закончилось к обоюдному удовольствию сторон.
ГЛАВА 8
За весь этот срок фронтовые друзья не повидались ни разу и, хотя отрасли их деятельности почти соприкасались, даже не слыхали друг о друге. Укрепившись в институте, Черимов зашел однажды к Кунаеву, который неделю проводил на съезде в Москве, и потом они вместе поехали к Скутаревским; Кунаев давно искал более близкого знакомства с Сергеем Андреичем, которого издали уважал и
– А это Кунаев, всеобщее наше начальство.
– Черимов не преувеличивал; удивительно круто поднималась кунаевская звезда.
– Смотри, Сенька, какая орясина! Знакомьтесь, непременно станете друзьями...
Тот мешковато пожимался, озабоченно щурился на завешанные картинами стены и все косился на дверь, в которую должен был войти Скутаревский-отец.
– Ну, вырос ты, как-то поширел... а башка все та же, цыганская. Служишь где-нибудь по артистической части?
– допытывался Арсений.
– Ты ведь петь пробовал... А как со слухом?
– Нет, я по научной... Да неужели же Сергей Андреич ничего не рассказывал обо мне?
– Мы разошлись немножко, - потупился Арсений.
– Так это ты и есть?.. тот самый Черимов?
В памяти он держал его совсем другим - задиристым и не без азиатчинки парнем, к которому в мыслях всегда относился чуточку свысока; не без самодовольства и даже ставя себе в заслугу, он припоминал тот отдаленный, у костерка, вечерок, - о, эти незадышанные, еще горьковатые вода и воздух юности!..
– когда он сбивчиво и с жаром вдалбливал в Черимова простенькие сведения об амебе. Лекция не выходила из пределов популярного учебника, но Черимову и это было откровением, а Арсению, если покопаться поглубже, приятно было сознавать, что кто-то на свете знает еще меньше, чем он сам. Теперь его постигло странное ощущение, будто перешагнули через него, будто в знакомых с детства стихах любимую строчку подменили плоской и несозвучной. У Арсения нашлось честности сообразить, что новая его эмоция вовсе не похожа на прежние юношеские соревнованья... У него на стене висел в рамке давний рисунок дяди на знаменитый пушкинский сюжет о двух музыкантах, молодом и старом; Арсений всегда поражался ничтожеству одного и беспечности другого. И вот наяву из душевных сумерек в сумрак вечера прошмыгнула сутулая тень Сальери; тогда пятнистый румянец проступил по его щекам.
– ...Женат?
– Нет.
– Но уже, конечно, в партии?
– напряженно спросил Арсений.
– А ты, конечно, нет?
– в тон ему улыбчато откликнулся Черимов и тогда, стремясь избавить приятеля от ответа, прибавил дружески: - Ты брейся, брейся, а то сидишь в мыле, как судак в подливке. Спешишь?.. Заседанье?
– Нет, я в театр, - быстро солгал Арсений, и теперь ложь ему удалась гораздо легче, чем десять лет назад.
– Дают Игоря...
– Может, и нам поехать?
– раздумывал Черимов, вопросительно глядя на Кунаева.
– Никогда не слыхал этой оперы. Говорят - здорово, а?
Перестав бриться, Арсений с горящими ушами смотрел через зеркало на Кунаева. Тот колебался:
– Не выйдет у меня со временем, пожалуй... Вечером Семен обещал забежать.
И опять Арсений мазал себя пушистой пеной и, хотя успокоился в отношении театра, все еще не мог примириться с новым Черимовым, который в плане житейском становился теперь рядом с ним. Из вежливости он спросил его, как все это произошло; тот отделался шуткой, - не любил говорить о себе. Между тем Арсений видел, что, даже поднявшись на эту высокую гору, он пока еще одышкой не страдал. Заметна была, наоборот, подчеркнутая тщательность в повадках, в речи, костюме и в отлично выбритых щеках; украдкой, по старой привычке, он пригляделся к черимовским ушам: они были нормальны, мочка великолепно закруглялась
вверх, они были чисто вымыты. "Боится, что заподозрят... догадаются о банной родне", - снисходительно решил Арсений, хотя и знал, что это клевета. То была лишь опрятность механизма, сознающего свою ответственность. "Вот оно, племя младое, незнакомое..." - еще определил он и тут же почувствовал, что отношения их никогда не станут прежними.– А ты молодцом, Николай. Ты... ловко. Нет, отец не рассказывал, нет.
– Он сам брил себе шею, слегка касаясь бритвой. Тонкие эластичные подтяжки, с рисунчатой выделкой, упруго натянулись, и Кунаева всерьез щекотнула смешная догадка, не сделаны ли они из дамского материала. Слушай, Николай, а ведь через два месяца ровно десять лет... И вот встретились, как это говорится, во втором воплощении. Странная штука жизнь... и есть в ней все-таки тайны, Николай, которых мы так никогда и не узнаем.
Черимов насмешливо покосился в его сторону, и вот уже ни один из них не испытывал сожаления, что со времени давней разлуки они не обменялись и письмом.
– Да, это похоже на тайгу. Все перегнило, и стало расти другое. Занятно, конечно...
Арсений перебил его:
– А помнишь, мы собирались навестить Гарасю...
– Он с особой мягкостью произнес это слово.
– Знаешь, я даже хотел разыскивать тебя. Вдруг как-то накатило: ехать, ехать, ехать... Поедем, а?
– Я не помню, о чем ты?
– Когда мы зарывали старика, мы дали обещание посетить его через десять лет. Через два месяца - срок.
– И он распространился о Гарасе, возвышая его чуть ли не до былинного старчища, который с рогатиной, один на один, вышел на интервентов; он утверждал, что не пришел еще Гомер этого грозного человеческого бунта, потому что зачатки поэм только раскиданы по ветру и многое пока не проросло; скучную Гарасину гибель он возвышал до подвига, и если в конечном итоге выходило у него не плохо, то оттого лишь, что о смерти и самое дурацкое мудро. Он героизировал все подряд, потому что тем самым и себе, существованию своему создавал оправданье, теплое и уютное, как селение горнее.
– Едем?
– Пустяки, Сенька. Старик не обидится, он полежит еще. Мы были тогда щенками, он поймет. А полководец он плохой: за один удар все войско свое потерял... Работать надо, Арсений, а мы все спим.
– Ну, впрочем, мы не спим...
– с ироническим холодком поправил Арсений.
– Я сказал - спим, - резко бросил Черимов.
– Мы делаем мало, даже если мы делаем много. Мы еще не понимаем смысла переворота, который произошел. Мы допускаем чудовищные резервы... помнишь, Фома, сибирскую торфянку?..
– И, почему-то смягчась, прибавил: - Я злой нынче...
– Да, ты сердитый сегодня. Ты и меня в оппортунисты вклеил, - тихо упрекнул Кунаев.
– Я на Ширинкина нынче обозлился... да ты его знаешь, Фома! Он из наших, мы кончали вместе. Давеча заехал к нему и... черт его знает, какая расстроилась у него секреция. Понимаешь, Арсений, его одолели вещи, хватательный инстинкт развился, а ведь как дрался-то в Октябре... то есть он депеши по городу под выстрелами таскал еще мальчишкой. И оказался дьявольской пустоты человек. Так он для заполнения дырки вещи в нее впихивает: сервант купил ореховый, абажуры - как юбки кокотки... банкетки, годные только для разврата. И понимаешь, хватило хамства: пианиной хвастался...
– Он нарочно исказил слово, чтобы оскорбительней вышло. Стенвей, говорит, ранних номеров, а всего полтыщи. "Играешь?" - спрашиваю. "Нет, говорит, а для параду". И подмигивает, скотина, взятку дает... "Может, говорю, ты за этой лакированной штукой и на баррикаду лез?" Молчит, молчит... "Ну, говорю, шагай в жизни и портфель свой крепко прижимай к боку, чтоб не вырвали".
– Да, ты злой нынче, - со рдеющими ушами согласился Арсений.
– А может, у него мечта была, а ты пришел, надругался да еще, поди, окурок на клавише оставил.
– Окурок я ему в китайскую вазу засадил, - сурово поправил Черимов.
– Я хотел сказать, всякий имеет право на свою радость, - неуклюже сформулировал Арсений.
– ...Что-о?
– И хохотал, но уже не яблоки, не антоновка незрелая, а хрустящая галька пересыпалась в мешке.
– Не имеет... он обязан классу... в нем моя, плебейская кровь. Если мы... если мы проиграем...