Скверный глобус
Шрифт:
Мне долго казалось, что островок, вдруг всплывший в ближневосточном море, не может иметь прямого касательства к его идее величия Франции. «Grandeur» — это равенство с победителями, «Grandeur» — это бомба, которую он, не слушая протестов, взорвал. Но — крохотная точка на карте? Однако мало-помалу я понял, чем вызвано его раздражение.
Его героическое решение уйти из Алжира все еще жгло его и оставалось открытой раной. Бесспорно, в те нелегкие дни идея по имени «Grandeur» трагикомически накренилась. В любом квартале я видел надписи, сделанные мелком на стенах «Де Голль — предатель!» — их было множество. Вчерашние яростные сторонники по-своему отводили душу.
Его историческое оправдание (не
Гиз поделился со мной намерением послать меня в январе в Тель-Авив. Встретиться — но неофициально — с Эшколом и прежде всего с Даяном. Слово последнего станет решающим, когда израильские стратеги склонятся к тому, что день икс неизбежен. Меж тем такая угроза все ближе. Ошибка считать, что она локальна. Меч занесен над регионом, в котором практически сошлись все кровеносные артерии, жизненно важные для планеты. С этим и не хотят считаться мои вероятные собеседники. Как видно, библейская территория сильно способствует солипсизму. Гиз озабоченно проговорил: «Гордый и нетерпимый народ. Обе удачные кампании — в сорок восьмом, в пятьдесят шестом — просто им всем помутили головы». Он был уверен, что именно я сумею воздействовать на Даяна. Втолкую, что бывают периоды, когда разумнее, взвесив силы, не слишком упорствовать и дождаться другого расположения звезд. Это в их собственных интересах. Ведь ждали же две тысячи лет.
Неоспоримое наблюдение. Я постарался попасть ему в тон.
— Вы полагаете, что понимание возникнет в присутствии двух отсутствий?
Он вопросительно вскинул брови. Я пояснил свою сентенцию:
— У одного отсутствует глаз, а у другого — рука. Сближает.
Гиз рассмеялся:
— Искренне рад вновь убедиться, мой генерал, что вам не изменяет ваш юмор.
О, разумеется. Все как прежде. Я вспомнил, как двадцать семь лет назад мы с ним обедали у китайцев — можно сказать, неподалеку от зарождавшейся войны. Похоже, что та совместная трапеза предвосхитила мой приезд в Чунцин и весь мой дальнейший китайский опыт вплоть до недавней поездки в Тайбей.
Передо мною внезапно воскресла первая встреча моя с Чан Кайши. В ту пору звезды расположились прямо над его головой. Черчилль тогда обращался к миру: «Можем ли мы без волнения думать об этом герое и полководце, без восхищения произносить это блистательное имя?». Как оказалось, отлично можем. Не сомневайтесь. Realpolitik. Можем. Без всякого волнения. С той самой минуты, как этот герой расстался со своим муравейником. Realpolitik сурово исходит из высшей правоты муравейника. Иметь на своей стороне муравейник — это и есть Realpolitik.
Я занимался ею в избытке. В сущности, всю свою долгую жизнь. Когда не геройствовал, только и знал — свивать и сплетать ее паутины. Однако со временем все приедается — и подвиги на полях сражений и геополитический смрад.
Да, именно так. Именно смрад. И даже когда речь — о титанах. А Гиз относится к их числу. Ибо и самый большой характер привязан ко времени и обстоятельствам. И, будучи соотнесенным с историей, оказывается драматически мал. Все эти знаменитые люди, стоявшие у ее подножья, могут рассчитывать лишь на биографов. Назвал же однажды наш славный историк, почтенный Николай Полевой, Петра «чадолюбивым отцом».
Чадолюбивый сыноубийца.«Гордый и нетерпимый народ…»
Я не возразил президенту. Я попросту ощущал тоску. Но что я мог сказать человеку, с которым давно связал свою жизнь? Только вздохнуть, что таланты лидера, его сокрушительный ум и воля дались ему жестокой ценой. Кажется, мог бы себе шепнуть: бывает и понятная гордость. Хотя бы — своей литературой. Это не шутка — сработать Книгу, которую будут читать всегда. До нового Взрыва или Потопа. Кое-что надо иметь за душой.
Но — нетерпимый? Нет, мой генерал. В гостях не пестуют это свойство. Возможно, и следовало привыкнуть, что нетерпимостью называют твое нетерпение Блудного Сына, решившего вернуться домой. Возможно. Но и готовность свыкнуться, смириться, покориться истории, эпохе, судьбе и муравейнику однажды оказывается исчерпанной.
Я заглушил в себе эту отповедь. Ибо моя одиссея выкреста, вечного странника на земле, вряд ли давала законное право на сей неожиданный странный вскрик.
За долгие годы я научился помалкивать на всех языках. И много ли толку во всех аргументах? Однако де Голль, возможно, расслышал нечто непроизнесенное вслух. И неожиданно переменил тему нелегкого разговора.
Но я уже мысленно дал себе слово: от этой миссии — воздержусь. Я чувствовал направление ветра. Дым газовых печей оседает, и вновь выходит на авансцену не склонная к чувствам Realpolitik. И есть искусник Зиновий Пешков. Дипломатический Jack of all trades. Этакий мастер на все руки, хотя и всего с одной рукой. К тому же бывший единоверец. Но нет. На сей раз мой Гиз ошибся. Мне надоела Realpolitik и свойственная ей мнимая жизнь. Я вызубрил, что мораль смешна. Беспомощна. Во все времена несвоевременна и неуместна. И все же случается так, что звезды располагаются странным образом. И преграждают путь муравейнику.
26 ноября
— L’erruption! — сказал капитан. И засмеялся. Был вешний полдень.
Все чаще передо мной возникает улица Большая Покровка и комнаты с низкими потолками. Там мне впервые приснился луг в солнечных золотых цветах, и я уподобил ему тот путь, который мне нужно было осилить.
Пули настигли нас одновременно. Он умер после недолгих мучений. Мне предстояло жить полвека.
Rue Loriston в вечерних огнях всегда притягательна и загадочна. Даже под нудным парижским дождем.
Теперь, когда дни мои сочтены и стали видны мне на всем протяжении, я удивляюсь все больше и больше: странно, но мне-то в этом спектакле досталась абсурдистская роль — в духе новейшей драматургии. Так дорожить любой минутой, так остро чувствовать ее вкус, больше того, ее значение, и, вместе с тем, с такой безоглядностью жонглировать собственною судьбой. Единственным своим достоянием. Стеклянным сосудом. Свечой на ветру.
Эта ребяческая уверенность, что истина неразрывна с опасностью, сопровождала меня весь век, я был убежден, что этот кураж дарует ему и цену и смысл.
Скорей всего, это была ошибка. Но мне повезло. Я долго жил. Возможно — непозволительно долго.
Да, своевременная смерть такая же крупная удача, как своевременная жизнь. Якову повезло со смертью — не унеси его та «испанка», наверняка бы убил его Сталин. И было бы ожидание выстрела, была бы последняя ночь перед казнью, клики ликующего народа, приветствующие акт правосудия.
Но даже и без подобной расправы жизнь начинает звучать пародийно, когда запаздывает с финалом. Едешь в экспрессе, как экспонат для развлечения пассажиров. Дамы и господа, взгляните — тот самый склеротик, который забыл сойти на положенной ему станции, проехал пункт своего назначения. Куда же он едет? Да кто же знает?