Скверный глобус
Шрифт:
— Бренд партии — это имя вождя, — ревниво проговорил Коновязов.
— Ошибка, — мягко поправил Лецкий. — Причем она может стать роковой. Наша партия — с вашего позволения я буду называть ее «нашей», — должна отличаться от прочих сборищ. Она будет партией без вождя. Я, разумеется, не слепой, заметил, как вы недовольно морщились, когда я нелестно отозвался о наших замыленных харизматиках. А между тем здесь та самая точка, где можно их с блеском переиграть. Поймите, остофигевшие лица не выдержат состязания с Голосом, который волнует и обволакивает, неудержимо к себе влечет.
— А
— О вас гадают: кто вы и что вы. Ждут, когда прозвучит ваше имя. Судят-рядят, как о некоей дикторше, укрывшейся за волной эфира. Рисуют ваш образ с его загадкой, с этим канальским его обаянием, мысленно представляют стати. Вы будете первым, кто догадался оставить народ наедине с собственным гласом, который так звучен, так упоительно неотразим. Никто еще так незаметно и тонко не угождал своему избирателю, никто еще так его не возвысил, отождествив с этой музыкой сфер.
— Не представляю, — сказал Коновязов — как партия может расти и крепнуть без человека, который ведет ее.
«Самое время сходить с туза, — не без азарта подумал Лецкий. — Не зря же моя козырная дама дала мне наводку на золото партии».
Вслух он задумчиво произнес:
— Политика требует неординарных и неожиданных решений. Завоеванье сердец — тем более. Можете трижды чмокнуть в щечку подвернувшееся дитя — этого мало, чтоб стать отцом нации. Надо иметь воображение. Такое, как у Матвея Даниловича. Если бы я ему изложил такую отважную стратегию, она бы его воодушевила. Впрочем, это можно проверить.
Это был риск, но риск оправданный. Коновязов озабоченно буркнул:
— Сейчас в этом нет необходимости. Вы — одаренный человек. Но где вы отыщете этот голос?
— Моя проблема, — заверил Лецкий. «Теперь объясни работодателю, — подумал он со скрытой усмешкой, — что надо тебя держать подальше от восхищенного населения. Я справился бы с этим уверенней. Ах, как мне нужен прямой контакт».
Когда они вышли из ресторана, день приближался уже к закату. Швейцар попросил их захаживать чаще. И миг спустя девятнадцатый век скрылся в своем лирическом сумраке. Двадцать первый встретил их лязгом и смогом.
Простились они на углу Тверской. Коновязов направился к Гнездниковскому, где дожидалась его машина. Лецкий зашагал к Триумфальной.
5
— Да вы несете бог знает что! — воскликнул, смеясь, Иван Эдуардович.
На деле предложение Лецкого его нисколько не насмешило. Скорей ошарашило и шокировало. Он вообще со вчерашнего дня был в угнетенном состоянии. Вера Сергеевна рассказала, что получила письмо от мужа — в конце месяца Геннадий вернется.
Жолудев с ужасом обнаружил: его эта весть повергла в смятение. Возникла нравственная дилемма, с которой он был не в силах справиться. С одной стороны, он должен быть рад, что узник выйдет из заточения и снова хлебнет глоток свободы, с другой стороны, из этого следует, что счастье, окрылившее Жолудева, исчезнет, как утренний туман и жизнь станет такой, как прежде, — бесцельной, бесплодной, и в общем — бессмысленной. Нельзя календарный круговорот считать полноценным
существованием. И вот она вновь ему предстоит. С той разницей, что теперь она станет уже окончательно невыносимой, решительно ничем не оправдывающей его пребывания на земле.Но это значит — его устраивает то, что Геннадий страждет в темнице, больше того, он готов согласиться, чтобы супруг обольщенной им женщины жил бы и дальше в таком положении. Да, это так. Он предпочел бы! Как бы ни лгал самому себе. Он, Жолудев — исчадие ада!
Последнее время было для них неправдоподобно счастливым, любили они друг друга пылко, будто предчувствуя неизбежность. Однажды он потрясенно воскликнул:
— Как мог он поднимать на вас руку!
Она отозвалась с печальной улыбкой:
— Я и сама была в изумлении. Все злился, что я не затяжелею. Спрашивал: «Что ж ты, корова яловая, никак не телишься? Ровно стенка!».
— Странно же он выражал сочувствие! — негодовал Иван Эдуардович.
— Я думаю, он совсем не сочувствовал, — горько вздыхала Вера Сергеевна. — Зато ревновал как ненормальный. В особенности когда бывали ночные дежурства — с резьбы соскакивал! Я возвращаться домой боялась.
— О, Господи, — поражался Жолудев. — Неужто же он не понимал, что вы неспособны спокойно бросить больных людей, оставить без помощи.
Она кивала:
— Не понимал.
Жолудев воздевал свои длани и потрясенно произносил:
— Это какое-то мракобесие!
— Какие-то основания были, — вступалась за мужа Вера Сергеевна. — Я как-то по глупости поделилась, что сестры с дежурными врачами иной раз себе позволяют вольности. Он сразу решил, что и я — туда же.
Жолудев озабоченно спрашивал:
— Врачи бывают настолько несдержанны? И сестры легко идут им навстречу?
Вера Сергеевна улыбалась:
— Дело житейское. Знаете, Ванечка, где смерть поблизости, стыд уходит.
— И вас они тоже домогались? — допытывался Иван Эдуардович.
Она успокаивала его:
— Нет. Я умела себя поставить.
Потом вздыхала:
— Вы, как Геннадий. Все-таки все мужики одинаковы.
Он заверял ее:
— Это не так. Я бы вас не оскорбил недоверием.
И в самом деле, ее рассказы ни в коей мере не отражались на чувстве, которое он испытывал. Больше того, порой казалось, что эти дразнящие подробности лишь добавляют ему огня.
И вот возведенное ими пристанище, в котором вдвоем им так целебно, может обрушиться и под обломками похоронить обретенную радость. Сколько бы ни твердил себе Жолудев, что человек некриминальный, пусть даже и с тяжелым характером, не может, не должен жить в неволе, он понимал, что свет его гаснет.
Вера Сергеевна сказала:
— У вас выражение лица совсем как у Марии Васильевны.
— А кто же это?
— Одна старушка. Лежит у нас в четвертой палате. На днях пришел навестить ее внук. Принес ей яблочек и карамелек. Ну, посидел с ней десять минуток. Не знал, что сказать, встал, попрощался. Ох, как она ему вслед глядела! Совсем как вы сейчас — на меня.
Сравнение его не порадовало, но он ни звуком не возразил. Было не до того. Лишь сказал:
— Да, в старости люди беззащитны.