Скворец
Шрифт:
Скворец одобрительно посмотрел на него.
— А ты смышленый! Мне это почему-то в голову не пришло. Я так представлял, что он будет охотиться за своим обидчиком, выискивать его, пока не найдет. И что все, кроме настоящего обидчика, сейчас более-менее в безопасности. Но ведь он, с его простым соображением, может и действовать совсем по-простому: бей всех, на кого подозрение есть, среди них и настоящий виноватый попадется, а если кроме виноватого еще и ни к селу ни к городу кого-нибудь приберешь — это пустяки. И кто знает, какие подозрения в его башке зародиться могут. Башка-то ненормальная. Он так и половину трудлагеря перережет, глазом не моргнет. Эх, знать бы, зачем ему Цыган был нужен — и что он из него вытянул, когда у ребят отнял…
— Может, Цыгана потому и бить хотели, что он что-то видел, и это не понравилось…
— Тогда бы это значило, что котят ребята перевешали.
— Они могли, — с
— Могли. Это все равно, знаешь, как местного сумасшедшего или буйного пьяницу мальчишки иногда дразнят. Камнями в него швыряют, и все такое. И знают ведь, что человек не в себе, что может и пришибить ненароком, если поймает, — а все равно изгаляются над ним, до озверения доводят, а потом драпают от него врассыпную. Тут я прямо не знаю, что срабатывает. Злость со страхом перемешаны. Да еще и сознание, что это — такой взрослый, который у других взрослых защиты не найдет, что над ним ни сотвори… Понимаешь, я сам в сомнении, кто такую штуку учинить мог. Вся эта земляника, поеденная и вытоптанная… Очень похоже на ту бессмысленную злобу, которая обычно у гадливых мальчишек бывает. Пакость, задуманная просто так, чтобы себя над поваром утвердить. Прямо вижу, как они, хихикая, уносят котят за пазухой, и бегут со всех ног, и радуются — может, еще больше радуются от подленькой мысли, что этот жуткий мужик будет как маленький младенец реветь, обнаружив, что у него его котят отняли. Но есть и другое… Кое-что очень по-взрослому сделано. Я ж говорил, что котенка уже не было, когда мы туда подошли… Ну, когда я на полянку пришел, а вы с Тамаркой ждать меня остались… Котенка не было, но петля, из которой его повар вынул, на месте была. И не по-мальчишески эта петля была завязана, навык чувствовался… Мне бы еще кое до чего дознаться, я бы скумекал, кто это сделал. Есть у меня несколько прикидок. И конечно, если уж я сразу нескольких людей под подозрением держу, то повар тем более будет… Ладно! — махнул рукой Скворец, не желая больше ни о чем говорить. — Раз все кругом врут, то и мы соврем, поубедительнее всех прочих.
— То есть как? — ошарашено спросил Воробей.
— Узнаешь, как. Отдохни пока, если эти разговоры тебя настолько не растравили, что уже и отдых не в отдых. Зря мы с тобой об этом разболтались. Мне и самому муторно, хотя япоболее твоего повидал, а тебе-то, наверное… — Скворец сплюнул в воду. — Выкинь все из головы.
Сережка понял, что Скворец больше ему ничего рассказывать не будет — хотя знал он наверняка еще многое. Поэтому Воробей закрыл глаза и, незаметно для себя самого, задремал.
Спал он, по всей видимости, совсем недолго. И сон его, несмотря на то, что он чувствовал себя странно спокойным, был, похоже, дерганный и взбудораженный. Слишком яркие картинки он видел во сне, чтобы сон этот был глубок и умиротворяющ.
Сперва, как это часто бывало, он увидел иссиня-радужный промельк в темноте, понемногу этот промельк обрел формы и очертания, словно наводка на фокус состоялась — и оказался чучелом птицы. Это чучело парило в темном воздухе какого-то сводчатого погреба, без всякой видимой опоры. Потом — опять, как обычно, но на сей раз с большей яркостью, с почти болезненной яркостью — он увидел письменный стол, настольную лампу с зеленым абажуром и, в круге света от этой лампы, коробку с папиросами — на коробке было изображение какой-то то ли турчанки, то ли персиянки, в шароварах и прочих цветастых одеяниях, которая весьма призывно держала длинный мундштук с заправленной в него сигаретой и выпускала струйку голубоватого дыма. В круге света появилась рука, протянутая за папиросой… Словом, все те же повторяющиеся образы. Сережка Высик сильно подозревал, что в этом сне запечатлены каким-то образом картины его самого раннего детства, того, что было еще до детского дома — чего по малолетству он запомнить не смог, но что отложилось каким-то образом в его подспудной памяти, чтобы вот так проявляться во снах.
Потом и картинка на папиросной бумаге изменилась. Такая зелено-черная она стала, с длинным названием золотыми буквами, с узорчиками по краям. Папиросы в ней были большие, толстые, крупные — вальяжные папиросы. И руки, державшие эти папиросы, стали множиться, словно одна рука веером разложилась на несколько, и разными, непохожими были эти руки, и освещение падало на них по-разному, а папиросы были одинаковыми, неприятно одинаковыми… И это уже было что-то новенькое, раньше в Сережкинах снах не возникавшее, и, скорей всего, здесь причудливым образом сгустились и отразились все переживания прошедших суток. Словно мозг не мог избавиться от навязчивой подробности, приставшей к нему как репей, и ее раздражающее воздействие играло роль клапана, спасительной помпы, через которую из сознания — тонущего корабля — выкачивалось то,
что психологически невозможно вынести, тот излишек черной воды в трюме, который иначе мог запросто на дно утянуть.— Ты что, Воробей? — несколько озабоченно окликнул Скворец, и Сережка, открыв глаза, осознал, что, кажется, он застонал во сне — от того, что ему начало видеться что-то еще, и он бы, может, запомнил, что привиделось ему напоследок, если б оклик Скворца так резко не вернул его к реальности. Лишь общее ощущение осталось — нахрапистого и властного вторжения.
Воробей, несколько обалделый, присел:
— Послушай, Скворец, ты какие папиросы куришь? — спросил он, все еще не вполне прочухавшись от своего сна.
— Разные курю, — пожал плечами Скворец. — Какие попадутся.
— Те, которыми ты с дедом поделился…
— А, это Алексей угостил.
— Мне кажется, я их еще где-то видел…
— Очень может быть, что и видел. Марка известная.
— Нет, я имею в виду, совсем недавно.
— То есть?
Воробей зажмурился. В мозгу нехорошо звенело, дребезжащим звоном усталости и буксующей памяти, настырно возвращающей к одному и тому же, не давая взять барьер, за которым станут ясно видны до бешенства ускользающие сейчас воспоминания, — так заедает запиленную пластинку, и игла граммофона, срываясь, воспроизводит все одну и ту же визгливую ноту. И надо вручную переставить иглу чуть дальше запиленного места, надо выкинуть из головы этот мозги насилующий тренькающий звук, сосредоточиться, чтобы дальше все опять пошло нормально, чтобы мелодия заструилась…
— Я вспомнил, — сдавленным голосом сказал Воробей.
— Что ты вспомнил? — Скворец очень посерьезнел.
— Где я видел окурок такой папиросы.
Воробей замолк, собираясь с мыслями. Он теперь догадывался, почему эти папиросы с такой настырностью лезли в его сон. Тот окурок… Он втайне поразил его неуместностью на общем фоне увиденной им картины, но он был слишком напуган тогда, чтобы уделить этой неуместной подробности хоть сколько-то сознательного внимания, — но, может быть, эта крохотная и безобидная деталь и напугала его почему-то больше всего, стала живым зернышком, из которого пророс весь последующий ужас, и только своего времени ждала, чтобы вынырнуть. Так, или приблизительно так, описал бы это Воробей, умей он анализировать свои мысли и переживания. Но сейчас он был просто напуган — воспоминание об этой мелочи, об этом окурке было знаком чего-то страшного, придавало всему случившемуся иной — и более зловещий, чем разумом можно было представить, — смысл… И Воробью казалось, что сейчас, когда он произнесет вслух вдруг вспомнившееся, это зловещее окончательно воплотится — как по колдовскому заклинанию — и обретет такие реальность и власть, которые лучше бы не вызывать к жизни…
Непонятно, чего было пугаться в такой малости, как оброненный окурок — но от этой непонятности страх делался еще горше…
— Ну, и где ты его видел? — спросил наконец Скворец, понаблюдав, как лицо его примолкшего друга становится все бледнее.
— На той полянке… Сбоку от вытоптанных кустиков земляники… Он там лежал, и я подумал… Не помню, о чем я подумал… — Может, именно этот окурок и вызвал в Воробье такой ужас, когда он ощутил запах табака от пальцев перехватившего его Скворца — ассоциативная связь сработала, сомкнув одно с другим, на одном из уровней подсознания…
— Когда я пришел на поляну, окурка там не было, — твердо сказал Скворец.
— Но это значит… — Воробей чувствовал, что значит это что-то очень важное, но не мог додумать мысль до конца.
— Это значит, что окурок подобрал повар, — сказал Скворец. — И по этому окурку он о чем-то догадывался. Именно этот окурок навел его на мысль допросить Цыгана. Причем навел не сразу, а когда он что-то поворочал в своих медлительных мозгах…
— Но Цыган не курит, — возразил Сережка.
— Не важно. Этот окурок почему-то убедил повара в том, что Цыган знает очень и очень многое. Он знал, что я был на той полянке, — я ведь ему сам об этом сказал. Догадывался, что Тамарка была рядом со мной. Решил, видно, меня порасспрашивать о Цыгане — и, не найдя меня, полез к слуховому окну чердака беседовать с Тамаркой. Интересно…
Скворец вынул изо рта почти до корня докуренную папиросу и бережно расправил картонный мундштук.
— Ты можешь вспомнить, как тот окурок был надломлен? — спросил он.
Воробей взглянул на него непонимающе.
— Ну, каждый человек прикусывает папиросу по-своему, зубы у всех по-разному сидят, — объяснил Скворец. — И в пальцах мнет ее тоже по-своему, так, как лично ему будет удобней курить. Можешь вспомнить, как именно тот окурок был согнут и надкушен?
Воробей кивнул, теперь поняв, и закрыл глаза — чтобы вызвать перед мысленным взором живую картинку увиденного им там, на полянке. Небольшое усилие — и он увидел тот окурок во всех подробностях.