Скворешниц вольных гражданин
Шрифт:
Попытаемся проследить этот путь.
* * *
Наша задача нелегка. Существует некоторое количество объективных причин, сильно затрудняющих написание биографии Вяч. Иванова, в особенности же биографии интеллектуальной. То ли дело Блок — он весь, как на ладони, от шуточных детских стишков, любовно сбереженных семьей, до самой кончины. Сюжет жизни Вяч. Иванова, в особенности на ранних своих стадиях, предшествовавших «Башне», куда хитрее укрыт от биографа. Как известно, в русскую литературную и культурную жизнь поэт вошел не только совершенно зрелым, но и немолодым уже человеком, на исходе четвертого десятка: «Слегка согбен, не стар, не молод», — как вспоминал Блок. Это уже канун 1905 года. «Иванов сказал!»— Был Иванов!» — «Иванов сидел!» — «Боря, знаешь: Иванов приехал…», — будет Андрей Белый передразнивать в мемуарах литераторские разговоры в Москве тех месяцев [4] . Эффект этой мифологической «эпифании» в немалой степени зависел от того, что это был — как то и приличествует явлению языческого божества из нездешних бездн или выходу мудреца из пустыни — почти мгновенный шаг в известность из безвестности; как сказал тот же Блок, «из стран чужих, из стран далеких». И только после этого Вяч. Иванов становится по-настоящему доступен для летописцев его жизни.
4
Андрей
Почти единственный свидетель раннего периода жизни Вяч. Иванова — он сам. Но по природе он не был мемуаристом, и причину этого недавно объяснил нам в своих беседах с швейцарскими журналистами Р. Обером и У. Гфелером сын поэта Д. В. Иванов: «Кто не был ностальгичен, так это мой отец. Самое слово "ностальгия" было ему глубоко чуждо. Он жил в настоящем, и потому-то он никогда не писал воспоминаний и записок» [5] . Поэтически просветленный образ первых лет он дал в поэме «Младенчество»; рассказ о себе в четкой, сжатой, вдумчивой прозе, доведенный до времени «Башни» — в «Автобиографическом письме С. А. Венгерову». Прозаический текст включает, как это обычно для поэта, любившего цитировать в своей прозе свои стихи, ряд строф из «Младенчества»; однако, если содержательно оба повествования, возникшие почти одновременно, согласуются между собой, интонационно они весьма несходны. Поэма, как мы и ожидали бы от теоретика мифотворчества, в чрезвычайно высокой степени романтична. Напротив, «Автобиографическое письмо» тяготеет к деловой точности (доходящей до внешнего апогея по ходу повествования о научных трудах в Германии — «Критические анализы Фалена меня увлекали, тогда как Кирхгоф был скучен; дискуссии у Гюбнера велись по-латыни…», и прочая). Блок написал для того же Венгерова автобиографию помечтательнее. У Иванова это не только особенность слога. Определенные обстоятельства, хотя нимало не порочащие поэта, однако же по природе своей прозаические и, так сказать, дегероизирующие, коих нам придется вскоре коснуться, изложены столь отчетливо и ответственно, что для нас лично было бы затруднительно усомниться в высокой степени правдивости рассказа в целом. Однако по жанру своему «Автобиографическое письмо» — даже не мемуары, а как бы концентрат мемуаров, где какое-нибудь вводное предложение намечает смысл, который мог бы составить содержание целой главы. Повествователь о «добашенном» Вяч. Иванове принужден работать почти исключительно с названным концентратом [6] ; как избежать ему роли немудрящего повара, добавляющего от себя — воду?! А между тем, как мы надеемся показать, годы необычно затянувшегося становления имеют в жизни Вяч. Иванова особую важность.
5
D'Ivanov a Neuvecelle. Entretiens avec Jean Neuvecelle recueillis par R. Aubert et Urs Gfeller. Montricher, 1996. P. 290.
6
Правда, именно за последнее время объем введенной в научный обиход документации о раннем периоде жизни Вяч. Иванова возрос в несколько раз, причем следует особо отметить роль М. Вахтеля. Ср., например: Вахтель М. Вячеслав Иванов — студент Берлинского университета / / Cahiers du monde russe. Nr. XXXV. 1994. P. 353–376; Wachtel M. Russian Symbolism and Literary Tradition: The University of Wisconsin Press, 1995. Раздел «The Years of Apprenticeship: Vyacheslav Ivanov's Lehrjahre. S. 21–42, где в аналитическом контексте содержится и немало данных о начальном периоде творчества поэта; Переписка Вяч. Иванова с А. В. Гольштейн. Изд. М. Вахтель и О.А. Л Кузнецова // Studia Slavica Hungarica. Т. 41. Fasc. 1–4. Budapest, 1996. P. 335–376.
Но дело даже не только в этом. Биография мыслящего разночинца, живущего куда интенсивнее в пространстве культуры, нежели в иных пространствах, в значительной мере совпадает (по замечанию Осипа Мандельштама, другого мыслящего разночинца) со списком прочитанных Книг. Вяч. Иванов читал много и систематично; его круг чтения был, пожалуй, богаче, нежели у кого бы то ни было из его собратьев по символизму. Но вот реконструировать границы этого круга почти невозможно. Если у Д.С. Мережковского, как издевался Андрей Белый, вычитанное по утру аккуратно попадает к вечеру на страницу очередного романа; если у самого Андрея Белого, у Блока и многих других, менее славных, за прочтением взволновавшей книги, как правило, следовала эмоциональная реакция в эссеистической прозе или в стихах, — для Вяч. Иванова назвать (даже в статье, не говоря уже о поэзии) имя автора и титул произведения было каждый раз сакраментальным актом именования, одновременно обрядовым и, так сказать, культурно-дипломатическим, ибо имплицировавшим приобщение имени к утверждаемомуканону. Исключения имеются, но именно как исключения, подтверждающие правило. А из такого ритуализованно-статуса имени вытекает его редкость. Прочитав книгу, может статься, глубоко ее пережив, поэт вовсе не спешит ее нам назвать. Вот два колоритных примера. Из одной статьи Вяч. Иванова в другую кочует (в собственном его стихотворном переводе) известный монолог Ганса Закса из вагнеровских «Мейстерзингеров», разъясняющий свойство поэзии быть истолкованием сновидений («Wahrtraumdeuterei»). Поэт живо интересовался Рихардом Вагнером и посвятил ему важную статью («Вагнер и Дионисово действо», 1905), однако, принципиально не допускал его в свой канон: да, Вагнер — зачинатель и предтеча, но «зачинателю не дано быть завершителем, и предтеча должен умаляться», как гласит вердикт, сформулированный в самом начале вышеупомянутой статьи. С другой стороны, Ницше, прежде всего как автор «Рождения трагедии из духа музыки», входит в ивановский канон. И вот получается, что недостаточно каноничный сам по себе монолог Ганса Закса все же приобрел качество каноничности, будучи процитирован на весьма заметном месте в «Рождении трагедии»; de facto, разумеется, из самого Вагнера, но de jure как бы из Ницше, он мог легитимно перейти в тексты Вяч. Иванова. При действии таких хитроумных процедур, напоминающих отчасти дипломатический протокол, отчасти обряды седой старины, на однозначное воссоздание списка читанных поэтом-эрудитом авторов надеяться невозможно. Вот еще один пример: для того, чтобы чуть ли не в акте автоматического письма «услышать» и «записать» в 1908 г. предваряющее второй том «Сог ardens» стихотворение «Breve aevum separatum», будущему католику нужно было уже тогда основательно пропитаться средневековой поэзией латинских католических секвенций; однако, узнать что-нибудь о медиевистских штудиях Вяч. Иванова из прочих его текстов мудрено. Количество подобных примеров возможно было бы умножить.
Что касается тайн биографии поэта, связанных с его метафизическими интуициями, то они входят в компетенцию историка литературы лишь в качестве топики текстов самого Вяч. Иванова, и притом на равных правах со всякой иной топикой. Не попусти Господь исследователю вообразить себя духовидцем; не может быть ничего конфузнее. Но будет совсем неплохо, если мы, умствуя в меру наших сил, не перестанем чувствовать на себе его и взгляд, одновременно такой общительный — и такой непроницаемый.
Повторим еще раз: он хорошо от нас спрятался.
* * *
На десятилетие моложе Василия Розанова,
сверстник Патриарха Тихона и Дмитрия Мережковского, а также вождя немецкого символизма Стефана Георге и великого Французского мистического поэта Клоделя, — Вяч. Иванов родился 16 февраля 1866 года.«Вячеслав», нам трудно представить себе, до чего редкостно, прямо-таки экзотично звучало тогда крестильное имя поэта. Чуть ли не единственный Вячеслав на всю Poссию, как Брюсов — чуть ли не единственный Валерий. Жизнь советских десятилетий зло посмеялась над исключительностью этих имен, без всякой меры их тиражировав, наполнив страну под конец сталинской поры нескончаемыми Славами и Лерами. Нынче мода, кажется, схлынула, но нам до сих пор нужно сделать определенное усилие воображения, чтобы заново услышать имя на так, как его слышали сверстники.
Такое редкое имя обычно дается с умыслом; как говорят, «со значением». Так было и в этот раз. Сам поэт рассказывает о своей матери, Александре Дмитриевне:
«Она… отчасти славянофильствовала с оттенком либеральным, каковая приверженность идее славянства сказалась и в выборе моего имени».
Вячеслав — это имя чешского князя X в., за мученическую кончину причисленного к лику святых. Поэт, знавший толк в именословиях и сам, в общем, склонный «славянофильствовать с оттенком либеральным»(что, как было отмечено выше, нимало не противоречило в нем европеизму), не забывал о своем святом (еще задолго до своего формального присоединения к католицизму особо радуясь тому, что святой этот — «светильник двух Церквей», обретающийся и в православных, и в католических святцах):
Князь чешский, Вячеслав, святой мой покровитель, Славянской ныне будь соборности зиждитель; Светильник двух церквей, венцом твоим венчай Свободу Чехии, и с нашей сочетай! Как воссиял твой лик на княжеском совете, И ужаснулись все о том внезапном свете, Так воссияй очам расторгнутых племен Небесным знаменьем о полноте времен!…Итак, имя было выбрано матерью, дочерью чиновника, но внучкой сельского священника; ее девическая фамилия — Преображенская — красноречиво говорила о происхождении из самого что ни на есть коренного духовного сословия. Поэт, в котором не раз находили неожиданное сходство также и с русским батюшкой, не без удовольствия подчеркивал в себе наследственные черты:
…По женской Я линии — Преображенский; И благолепие люблю, И православную кутью…Как он объяснял впоследствии Моисею Альтману, таков аспект его личности, выраженный нормативно-русской фамилией, обыденность коей (правда, облагороженная старинным ударением на втором слоге) содержательно контрастирует с экзотикой имени. («Янахожу, что моя фамилия, в связи с моим "соборным" мировоззрением, мне весьма подходит. "Иванов" встречается среди всех наших сословий, оно всерусское, старинное и вместе с моим именем и отчеством звучит хорошо: Вячеслав — сын Иванов» [7] .)Кто любит кутью — и соборность, тому, очевидно, пристало зваться Ивановым.
7
Альтман М. С. Разговоры с Вячеславом Ивановым. СПб., 1995. С. 47.
Заметим, однако, что со всеми этими «русизмами» уже в судьбе Александры Дмитриевны совершенно мирно сочеталось веяние иноземного, а именно, германского духа. Малоимущая сирота была в молодости взята как «чтица» и почти что усыновлена колоритной немецкой семьей, собственных детей не имевшей. Встреча между русским православием и германским мистицизмом произошла словно бы в давно минувшие времена Александра Благословенного и Василия Андреевича Жуковского.«Немало лет, — вспоминал Вяч. Иванов, — прожила моя мать в благочестиво-чопорном, пиетистически-библейском доме престарелой и бездетной четы фон-Кеппенов; хозяин дома, брат известного академика, дерптский теолог, знаток еврейского языка и деятельный член Библейского общества, был в то же время главноуправляющим имений светлейшего князя Воронцова. По-немецки моя мать не научилась, — как не одолела никогда и отечественного правописания, — но стала любить и Библию, и Гёте, и Бетховена, и взлелеяла в душе идеал умственного трудолюбия и высокой образованности, который желала видеть непременно осуществленным в своем сыне» [8] . Кто знает по опыту власть подобных родительских пожеланий, которые, оставаясь по большей части невысказанными, исполняются куда непреложнее, чем прямые просьбы и приказания, — тот не дерзнет улыбнуться смиренной доле мечтательной стареющей девы, не выучившейся путем ни немецкому, ни родной орфографии, однако сумевшей соединить в своих мечтах истовое преемственное православие — с пиетистской чувствительностью, славянолюбие — с прочувствованным пиететом перед Гёте и Бетховеном, русскую мягкосердечность — с немецким императивом «умственного трудолюбия». («…Будучи беременной, — не без юмора рассказывал поэт Моисею Альтману, — она постоянно смотрела то на портрет Пушкина, то на висевший у нее на столе портрет некоего многознающего и трудолюбивого немца. И вот у меня есть кое-что отПушкина, а еще больше, пожалуй, от этого немца») [9] . И все это — в тонах «не нонешнего века»: и Германия, и Россия — по крайней мере романтической поры, если не раньше. В сущности, она подготовила очень много; оставалось — осуществить. Кому небезразличен Вяч. Иванов, должен, думая о ней, насторожиться: вот «констелляции», предопределившие судьбу поэта! Александре Дмитриевне, уже приготовившейся вековать в девицах, лишь за сорок довелось стать женой и матерью, сын был ее первым и последним ребенком, и она вложила в него поистине все, что могла.
8
Иванов Вяч. Собр. соч. Т. II. С. 8.
9
Альтман М. С. Разговоры… С. 77.
«Ежедневно прочитывали мы, — вспоминал поэт, — вместе по главе из Евангелия. Толковать евангельские слова мать считала безвкусным, но подчас мы спорили о том, какое место красивее… Эстетическое переплеталось с религиозным и в наших маленьких паломничествах по обету пешком, летними вечерами, к Иверской или в Кремль, где мы с полным единодушием настроения предавались сладкому и жуткому очарованию полутемных, старинных соборов с их таинственными гробницами» [10] .
10
Иванов Вяч. Собр. соч. Т. II. С. 12.