Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Сладкая жизнь эпохи застоя
Шрифт:
* * *

— Не можешь? — говорил он. — Не можешь. Скажи, а что ты могла бы? Ну, скажем, уехать в Новосибирск или хотя бы в Дубну? Могла бы? А как же? А Медный всадник? А папа с мамой? А воздух? А дождь? Тебе ведь все это необходимо. Не мучить тебя? Но кто кого мучает? Ведь то, что ты делаешь, — это шантаж. Тебя бросают? Тю-тю. Бросаешь ты. Бесстыдно и мерзко. Ты говоришь: если не будешь жить так, как велит моя мама, там, где велит моя мама, с теми, с кем велит моя мама, то никогда не увидишь меня и Темку. Так? Разве не так? Ну, отвечай же мне, Инна? Слезами отделаться легче всего, ты хочешь добиться слезами, чтобы все было так, как хочется твоей маме и тебе, соответственно, тоже. Вам хочется, чтобы я был ручной. Не может этого быть, пойми. И слушай. Если бы я был на десять лет старше, если бы у меня была язва желудка, ты, может быть, и добилась бы от меня того, что тебе нужно. Но я здоров и силен как бык, и у меня достаточно сил, чтобы прожить свою жизнь, а не тащиться по колее, вздыхая о молодости. Ты поняла?

Как страшно все это было! И временами ненависть поднималась во мне. И била фонтаном, густым и черным, похожим, наверно, на нефтяной. Казалось, Мишка уничтожал, ломал меня. И он в самом деле был очень сильным. Эта сила пугала и раздражала меня. Однажды вечером я вытащила из кладовки раскладушку, принесла в Темкину комнату и застелила. Мишка вошел, посмотрел на меня, в комок сжавшуюся под одеялом, сказал устало: «Что ж, это логично», и вышел, закрыв за собой аккуратно дверь, а я вдруг вспомнила день, когда впервые был поднят вопрос о квартире, и снова услышала, как он сказал тогда: «Я понимаю, у меня нет возражений». И вышел так же спокойно и так же устало. Фиктивный развод. Господи, ну и что тут такого? Мне все казалось тогда очень ясным и очень простым, я даже не понимала, почему

отец нервничал, тщательно подбирал слова, говорил долго, сумбурно, витиевато, хотя суть дела была очевидна: нам представлялась возможность построить квартиру, для этого нужно было проделать кое-какие формальности. И мне казалось, что Мишка тоже наконец это понял, и тогда все пошло очень гладко, наступил мир. И я запрещала себе понимать, что все шло по маслу оттого только, что, приняв все условия, Мишка одновременно от всего отступился и стал далеким, недосягаемым. Эту недосягаемость я ощущала, и она меня удивляла, потом начала раздражать, и иногда я взрывалась, и, может быть, эти взрывы подготовили почву тому грандиознейшему скандалу, ведь раньше у нас скандалов никогда не было, и мы этим очень гордились, а тут случился скандал, настоящий и безобразный, и безобразно смотрелись, естественно, все. И все-таки Мишка, да, Мишка сохранял какую-то каплю достоинства и какую-то верность себе, а мы все кричали такое, чего никогда не смогли бы произнести в обычном своем состоянии, и было страшно от мысли, что, значит, по-настоящему, в глубине, в тайне, мы живем с этим диким, помоечным отношением к миру. А с чего все началось? Мама, вернувшись с работы на два часа раньше обычного, застала Мишку на кухне сидящим на столе в трусах. Рядом с ним стоял громко орущий транзистор, а он жевал бутерброд и запивал его, прямо из горлышка, «Цинандали». «Вы не были на работе сегодня?» — спросила его удивленная мама. «Нет», — сказал Мишка и, приложившись снова к бутылке, допил до дна. После чего, извинившись, что он слегка не одет, слез со стола и пошел прочь из кухни. Но мама была уже в состоянии, близком к истерике. Через час Мишка позвонил мне на дачу, и я примчалась, оставив Темку Марине, по счастью у нас гостившей. Предположение «у него была женщина» было отвергнуто, в общем-то, сразу, но легче не сделалось. «Молодой человек, мы вас впустили в свой дом…» Вот после этого Мишка и перестал выбирать выражения, но и родители как-то забыли о том, что «мы люди интеллигентные». Когда было выкрикнуто «нахлебник, альфонс, вы представляете хоть, во сколько обходится вас содержать», это уже и по мне, и я была внутренне на стороне Мишки, когда он сказал: «Что ж, Григорий Борисович, если я задолжал вам, то, будьте добры, предъявите мне счет, я со временем заплачу», а потом, сдернув с себя французскую майку, которую мама недавно купила ему в сертификатном магазине, швырнул ее на пол: «На это вы тоже потратились. Но я почти не носил ее, и, постаравшись, вы можете полностью возвратить себе деньги». Мама хватала ртом воздух, Мишка навис над ней как гора. «Ты хоть понимаешь, что делаешь, ведь они старики, — крикнула я в исступлении, и меня понесло: — Все вы сволочи! Всех ненавижу, всех, всех!» Мама заплакала, громко, со всхлипами, и, опустив голову, быстро пошла к себе в комнату, отец — за ней, на ходу доставая таблетки, хватаясь рукой за грудь. Мы с Мишкой стояли друг против друга, и я понимала: сейчас он уйдет. Жизнь без него прокрутилась перед глазами. Мы все еще так и стояли посреди кухни, когда мама вошла с дрожащим лицом, сказала мне — Мишки как будто и не было: «Если с отцом сейчас что-то случится, то виновата во всем будешь ты, только ты». Мишка подошел к крану, налил воды в стакан, протянул ей. «Спасибо», — сказала мама почти машинально. И, как ни странно, эта история прошла почти без следа. Что-то непоправимое произошло уже раньше, что-то пока стояло на очереди. А мы жили. В четком устоявшемся ритме, но я все напряженней ждала момента, когда готова будет квартира, когда мы наконец переедем, когда у Мишки, у Темки и у меня будет свой дом и мы будем в нем жить припеваючи. Иногда ожиданье казалось растянутым, как резинка, и становилось тоскливо, но я не давала себе раскисать. План нашей квартиры был вычерчен у меня на картоне, и, когда падало настроение, я доставала его украдкой из ящика и развлекалась, переставляя и так и этак вырезанную из ватмана мебель. И еще снова и снова считала недели, дни… А переехали мы в канун дня рождения Темки. И, боже, какой это был день рождения! «Довольна? — спрашивал Мишка. — Счастлива? Все хорошо?» И я кивала, и только на третьем кивке поняла, что все это — с иронией и с подвохом. Я посмотрела на Мишку внимательно. У меня в голове все плыло. От вина, от усталости, от впечатлений. Его лицо надо мной было очень красивым, и скорбным, и нежным. У меня сердце ударило дважды «тук-тук» и закатилось куда-то от страха, от восхищения. «А я ведь все тот же альфонс, — сказал он, и мне показалось: все это мне снится. — Твой папа прав. Я приживальщик, альфонс. Сейчас еще больше, чем раньше». «О чем ты?» Мне показалось, что он не слышит себя, но он отчетливо слышал. «Я поселился в квартире, купленной и обставленной твоим папой, и в день рождения сына я угощаю друзей коньяком, приобретенным на средства, почерпнутые все из того же источника». — «Но ты же не виноват, что защиту откладывают по идиотским причинам!» «Ты знаешь, — сказал он, — я подсчитал. Банкет, который будет устроен в связи с защитой, когда она наконец состоится, выльется рублей в триста — четыреста, то есть в ту сумму, которую я своей кандидатской надбавкой едва ли высижу за год, а там придет пора праздновать что-то еще: например, юбилей нашей свадьбы». — «Но ведь мы можем ничего этого не устраивать». Он улыбнулся углами губ: «Нет, моя киса, не можем». И тут мне стало обидно до слез: «Как ты умеешь все вывернуть наизнанку! Ведь было так хорошо!» Он внимательно посмотрел на меня: «Прости, Инка, — сказал он. — Прости, все и вправду отлично».

Через год он защитился, и банкет был в «Прибалтийской» — ее тогда только открыли. «Ну хорошо, — говорила я раздраженно, — но почему, ты считаешь, отец не может помочь своей дочке?» — «Помочь? Разве с дочкой случилась беда? Дочь замужем за неглупым и не лишенным способностей человеком, которому вскорости стукнет тридцать. Странно, когда приходится помогать этой дочери». — «Прекрасно. — Я была уже агрессивной. — И какой выход ты видишь?» — «Один, к сожалению, только один». И я поняла, я сразу же поняла, о чем речь, хотя раньше мы это уже обсуждали, и «за» было меньше, чем «против», и Мишка говорил это ребятам, а после отъезда умницы и блестящего теоретика Алика Разумовского сказал мне задумчиво: «Знаешь, я не уверен, что он сделал правильный выбор» — и меня эти слова успокоили, я за них спряталась, уговорила себя, что мы с Мишкой решение приняли, и у нас все спокойно, мы прочно на якоре. И вот теперь одной фразой он выбил почву у меня из-под ног, и было уже не спрятаться, не спастись.

Лавина катилась. Все паковались — и справа и слева. «Вы когда?» — «Через месяц». — «А вы?» — «Мы только еще подаем». — «Руткины? Боже мой, да они уже в Филадельфии, слушают знаменитый филадельфийский оркестр». — «Да… Филадельфия — город прекрасный. Вы знаете, мне показалось, когда я был на конгрессе, что он похож чем-то на Ленинград». — «Вот как? Это, пожалуй, перебор». — «Ну, тогда западный берег, Сиэтл». Со смехом и трепом там, где еще не стоят чемоданы. С надрывом или с преувеличенной деловитостью там, где вовсю идут сборы. «Инка, послушай, мне уезжать хочется так же, как умирать». — «Но ты ведь сама, сама все заварила». — «Сама. И, ты знаешь, я думала утром, что, если бы все сначала, все было бы так же». Выходя из дому, я осторожно оглядывалась: дома-то на месте? Однажды вдруг не увидела купола Исаакия там, где он должен был быть. Не удивилась. И только через секунду поняла, что туман стоит и что в этом все дело. А вечером Темка меня попросил, чтобы я ему почитала. Новую книжку, которую принесла ему бабушка. «Страшный песчаный вихрь поднял вдруг домик Элли, и он помчался, крутясь, неизвестно куда». «Волков! — насмешливо сказал Мишка. — Он содрал все, от начала и до конца, с американца… Забыл сейчас его имя». Но так нельзя, думала я, мне всюду чудятся символы. Знаки, как на пиру Валтасара. Такие же непонятные… А потом заболела Мишкина мама. Страшно и тяжело. И я поняла, что получила отсрочку, и пошла в церковь, поставила свечку, рублевую, толстую. «Черненькая, а молится», — сказал старушечий голос, когда я отходила. Мне показалось, она говорит с одобрением, и я обернулась зачем-то. Старуха смотрела насмешливо и с неприязнью. Я вышла, перекрестившись еще раз. Уже на улице сообразила, что крест клала по-католически — слева направо.

Женщина в зеленом свитере смотрит на Мишку уже с интересом. Глаза блестят, и вся она изменилась. Как будто в ней кошка проснулась. Жмурится, выгибается, пробует когти. Кем ей суждено стать для Мишки? Спутницей в самолете? Женой? Не чувствую ничего. Ревности нет. Это точно. Может быть, и меня нет? Может быть, все-таки я улетаю с ним, а это тело на мостике — не мое? Мое. И скоро ему станет больно. Через несколько дней, может быть, раньше, а может быть, позже. Но сейчас главное — любопытство. Мне интересно, я должна все увидеть. Но как же могло случиться, что, такая любопытная, я отказалась от всего нового и выбрала мостик, а не прекрасную Вену, которую Мишка увидит уже

так скоро? Вена и сказки Венского леса. Ах, эта Вена! На нее можно, наверно, взглянуть, она промелькнет, как на пленке, но ты никогда ее не почувствуешь. Это не твой мир, твой мир — это мостик. Стоя на мостике, ты смотришь фильм. Красивый, почти что в стиле Лелюша. Вот к Мишке, лингвисту и женщине в свитере подошел молодой человек, стройный, в вельветовом пиджаке. Я узнаю его, хотя раньше он был в дубленке. Теперь дубленка брошена где-то на кресло. В том вестибюле, куда всех пускали, этот молодой человек прощался с родителями. Как я могла это видеть? Ведь я смотрела на Мишку. Но мне все, все нужно было увидеть, было нельзя не увидеть. Так ли смотрела бы я на все в день его похорон?.. «Инка, мне уезжать хочется так же, как умирать». А теперь она шлет вполне бодрые письма. Как бы хотелось поговорить с ней. Хоть раз. Когда-то мы очень много писали друг другу. Летом, во время каникул. И письма соединяли. Из писем все можно было понять. И то, что за строчкой, и то, что между строками. А теперь — ничего. «Инка, мне уезжать…» Но как хорошо они смотрятся. Отлично сгруппировались. Кадр. Еще кадр. Прямо хоть на обложку журнала. А если бы я была с ними? В синем брючном костюме я тоже смотрелась бы очень неплохо. Рядом с вельветовым пиджаком? Или, наоборот, рядом с Мишкой? Не получается.

— Я не могу, я честно пыталась, но не могу себя там представить. Не верю, что я могу по правде там жить…

Когда я попросила полгода отсрочки, Мишка сказал «хорошо», но лицо постарело и стало очень усталым. Со мной в эти полгода он был очень нежен, и мы могли разговаривать обо всем. «Ты понимаешь, — сказала я как-то, — меня нередко мучает мысль, что я говорю свое „нет“ просто так, в злобном упрямстве. Я понимаю: разумных логических объяснений мне не набрать. А у тебя их избыток Может быть, этот избыток как раз и мешает. В твои доводы входят и доводы Венечки Ласкина. Венечке мало того, что есть здесь. Он подсчитал, что там будет иметь раз в пять больше. А я боюсь, что мне там не пойдет кусок в горло. Меня будет мутить от этого изобилия. И я просто умру там голодной смертью, и ты станешь убийцей, а этого я не могу допустить». Мишка не отвечал мне, а только гладил тихонько по голове. Я понимала, как много бредятины в том, что я говорю, но все же эта бредятина была мне понятней, чем все остальное. Однажды я положила перед ним черный томик «Мне голос был…» — прочитал он неспешно, нейтрально. Потом сказал: «Не то время, Инна, не та эпоха. Я помню, как мы говорили об этом. В последний раз — у Витальки. Когда? Года три назад? Эпоха Анны Андреевны к нам отношения не имеет. Когда-то стоицизм, геройство, а когда-то глупость».

Время на мостике. Кажется, что я стою здесь всю жизнь. И вдруг: движение там, за стеклянными стенами. В один миг распадаются группы. Дети бегут на зов взрослых. Еще одна перестройка. Кто-то внутри командует происходящим. Два пограничника с ружьями у стеклянных дверей, два — у автобуса, подрулившего к месту посадки. Первым выходит человек в темном плаще, лысый, с головой как яйцо. Предъявив документы, он четко, почти печатая шаг, идет к автобусу — два пограничника ждут, — потом останавливается на секунду и поднимает руки, приветствуя мостик. «Ура!» — кричит чей-то голос. Может быть, мне померещилось? Нет, вот снова «ура», слабое, относимое в сторону ветром, а лысый уже у автобуса, и «на дорожке» его сменяет смешная, гротескная пара. Наверно, обоим за шестьдесят, они в одинаковых меховых шапках и очень похожи на близнецов. За ними — пара другого рода. Ну, наконец-то понятно, что это напоминает: балетное шествие. Двое появившиеся сейчас на просцениуме движутся просто великолепно. Реакция мостика закономерна: шум, оживление, возгласы: «Эй! Гей! Гарвард на обе лопатки!» Они внизу медлят и машут руками, красиво и слаженно, и снежинки танцуют вокруг их голов. Хочется посмотреть, как они будут садиться в автобус, но их теснит новый выход: папа и мама и толстая девочка лет десяти. Они идут неуверенно, будто поддерживая друг друга. У мамы на голове безобразная шляпа из фетра. Малиновая, в цвет пальто. А снег вдруг обрушивается на землю и все закрывает. Метель? Но внизу движется все без задержки. Как они умудряются проверять документы? Как они узнают, кто сейчас перед ними? Я этого не пони-ма-ю!.. Я крепко вцепилась в решетку. Мостик вдруг поднялся и полетел. Все опрокинулось, все смешалось, но снег внезапно иссяк, и я увидела, как идет по дорожке (по космонавтской дорожке?) красавица — египтянка, лингвистка или кто она там. Она шла одна. И легко несла голову. Красивую, гордую голову с плотно прижатыми к черепу маленькими изящными ушками. Она была храброй, она была сильной, и мне стало больно смотреть на нее, и я поскорей отвернулась, зажмурилась и сразу увидела ту семью, выходившую из дверей зала. Женщина была среднего роста, в беличьей шубке, рядом с ней шел высокий мужчина в расстегнутой куртке (заставить Мишку надеть пальто всегда было делом немыслимым) и держал за руку мальчика, весело и с любопытством блестевшего из-под шапки глазами. Что это было — галлюцинация?

— Инночка, расскажите мне, сколько ваш Тема проводит времени за уроками?

— Не знаю, Марья Семенна… по-разному.

— Но как же так? Он ведь в пятом?

— Да, в пятом.

Нас семеро в комнате. За исключением зануды Марьи Семенны, все бабы свойские. И жить, в общем, можно. Главный плюс нашей конторы — режим. Два дня в неделю работаем дома. Собственно, в эти-то дни и работаем. В издательстве в основном треп, перекуры и отовариванье, конечно. Как я попала сюда? По протекции Люды, моей давней школьной подружки. Зачем? Хотелось после отъезда Мишки переменить обстановку. Сменила и не жалею — место не хуже прежнего. Похоже, что я здесь осела уже до конца. И перспектива меня не пугает. «Сегодня двадцать четвертое?» — спрашивает Аня. У нее лучший стол. В самом теплом и светлом углу. «Двадцать четвертое», — отвечает Людмила. Странно, как я могла не заметить его приближения? А он наступил уже, Мишкин день. Отодвигаю журнал, встаю и иду в кабинет к Топорову. «Владимир Сергеевич, мне очень нужно уйти…» Предлога искать не хочется, врать — врать тем более. Он терпеливо ждет объяснений. Потом говорит очень веско: «Что ж, если нужно… пожалуйста». И я выхожу, а он смотрит мне вслед удивленно, но почти сразу же обо мне забывает.

От повторений острота восприятия все же стирается. В первый раз я прошла этим путем ровно пять лет назад. И было это, в общем, случайно; просто я среди дня вдруг оказалась у здания своей школы и постояла минутку, поулыбалась той девочке, знавшей-все-лучше-всех, а от школы пошла к дому Саши Еремина. Он жил с матерью в коммунальной квартире, но комната была очень большая, поэтому спорить, читать стихи, просто балдеть чаще всего собирались именно там. Там я и познакомилась с Мишкой, и мы стали ходить уже всюду вместе, и вместе попали в квартиру Альберта Степановича, а от него — в мастерскую Алеши Касаткина. С Касаткиным, Таней, Аликом Разумовским и Галей мы потом ездили «по Руси», а через два года Касаткин женился на Фире. «В отъезд собрался?» — прокомментировал эту женитьбу Альберт Степанович. Но до отъезда был еще год, и я успела сдружиться с Фирой и изреветься на их отвальной. Ну а потом отвальные шли уже косяком, и на каких-то я была даже веселой, и все же ни разу не ездила в аэропорт. Не могла, не хотела, боялась накликать беду. Касаткин. От дома, где была мастерская Касаткина, надо пройти до дома родителей Мишки. Моя свекровь Софья Ильинична болела ровно полтора года, и все это время я ставила Богу свечки, молила, чтобы он продлил ей жизнь. Как-то раз Мила Бинкина отвела меня в синагогу — до этого я робела, я никогда не была там, а вместе с Милой пошла и потом приходила уже одна: все с той же молитвой. За три дня до смерти Софья Ильинична позвала меня: «Береги Мишу, — сказала она. — Он из тех сильных мужчин, которым необходима опора. Ты поняла меня? Поняла?» Она смотрела, как смотрит, наверно, гипнотизер. И мне очень хотелось, чтобы она смогла убедить меня… А что потом было? Да, потом я боролась за то, чтобы стать опорой. Но разве за это можно бороться?

От дома Софьи Ильиничны я иду к своему. Сюда я когда-то въезжала шальной от счастья, забывшей про все на свете. Скорее, скорее, скорее, ведь завтра гости, ведь Темке три года… Я стою, прислонившись к стене. Смотрю в окна четвертого этажа. Пятое от угла кухня, потом Темкина комната, потом наша. Из двух десятков гостей, веселившихся тогда в этой квартире, живы и не покинули нашего города — трое.

С усилием отвожу взгляд от окон, перехожу через улицу, вхожу в дом.

А все так просто

В то лето, когда родился Артем, на даче жили в Зеленогорске. Трехкомнатную квартиру сняли внизу (чтобы не мучиться с коляской), приобрели стиральную машину (вообще-то это, конечно, лишний предмет, но когда появляется новорожденный — она просто необходима), ввезли два холодильника: большой и маленький.

С утра тетя Агнесса уходила с Артемом гулять на просеку — неторопливо прохаживаясь между высокими елями, иногда перебрасывалась двумя-тремя репликами с приятным седовласым дедушкой, ежедневно прогуливавшим здесь же свою годовалую внучку. Мама в эти часы стирала, прибирала квартиру и приносила обеды из железнодорожного ресторана, а Лиза занималась. После рождения Артема она была в академке, но так как прошлый год (беременность) и позапрошлый (роман, замужество) в значительной степени для занятий пропали, теперь нужно было наверстывать. Во всяком случае, так решили мама, тетя Агнесса и Ба. Логика в их решении ощущалась, и Лиза особенно не возражала.

Поделиться с друзьями: