Сладкие весенние баккуроты. Великий понедельник
Шрифт:
— Ты еще Сеяном поклянись, — приветливо и радостно сказал Пилат.
— Клянусь Сеяном и его судьбой, что ты всех тут провел! Когда ты велел притащить римские знамена в Иерусалим, иудеи решили: этот человек ничего не понимает в политике, мы быстро с ним сладим и заставим плясать под нашу музыку. Когда ты затеял строительство водопровода, иудеи сказали себе: на этом тщеславном и неискушенном в финансовых махинациях мальчишке можно отлично заработать и поживиться. Ты всех их заставил поверить, что, в отличие от Грата, твоего предшественника, с тобой можно не церемониться, потому что ты высокомерен, но глуп, гневлив, но отходчив, заносчив, но пуглив. Даже самого умного, самого подозрительного и проницательного из них, Ханну, ты провел. Этот старый разбойник
При этих проникновенных словах своего подчиненного Пилат прямо-таки млел от удовольствия. Глаза его бегали, и на холеных щечках все ярче и ярче проступал румянец.
— Спасибо… Спасибо… Но я вроде бы страшные вещи тебе говорил, — попытался возразить префект Иудеи.
— Давно надо было поговорить об этом, — смело и решительно объявил Корнелий Максим. — И я восхищен не только твоим жестким и точным анализом полученного сообщения. Я тронут и удивлен тем безграничным доверием, которое ты мне оказываешь. Гермесом клянусь, не подведу тебя!
— Спасибо… От всей души… — смущенно проговорил Пилат и вдруг спросил: — Ты, значит, так меня понял, дорогой Корнелий?
— Всё понял, что ты хотел мне сказать, — торжественно ответил Максим.
— Хулу на императора понял? Ту гнусную ложь и клевету, которыми, словно помоями, обливают Тиберия его завистники, враги величия Римской империи? — неожиданно спросил Пилат и, как ребенок, проказливо рассмеялся.
Максим сперва попытался улыбнуться ему в ответ. Затем лицо у него вытянулось, губы задрожали в каком-то подобии улыбки.
— Теперь, похоже, опять перестал тебя понимать, — ласково и виновато произнес начальник службы безопасности.
— Ничего удивительного, — весело объявил Пилат. — Потому что не дослушал. Потому что после тех страшных мыслей, которые мелькнули в моем видении, пока я смотрел на Сеяна, я вдруг увидел, что вместе с Сеяном, вот, как ты, напротив меня возлежит император Тиберий Клавдий Нерон. И тут я перестал смотреть на Сеяна и, как ты выразился, анализировать его. И стал смотреть на Тиберия. И мне стало его жалко.
Максим сделал движение, точно собирался подняться с подушки и сесть на ложе. Но юный префект Иудеи поспешно нагнулся, рукой остановил движение своего помощника и сам присел на кушетку рядом с Корнелием Максимом.
— Я смотрел на него, как на тебя сейчас смотрю, и видел, что этот человек по-своему несчастен и очень одинок, — с прежним вдохновением, но уже без радости заговорил Пилат. — Он с детства был одинок. Он очень любил своего отца, но, когда Тиберию было десять лет, отец его умер. Он любил своего младшего брата. Но тот погиб в Германии. Говорят, он любил свою первую же ну, Випсанию. Но Август заставил его развестись с любимой женщиной и жениться на своей дочери, Юлии, с которой он испытал столько тягостных разочарований, болезненного унижения и мучительной неспра ведливости в отношении себя… Ведь Август использовал его, как верную лошадь, как терпеливого мула, о которых можно не думать и не заботиться, но которые обязаны все тяжести брать на себя и везти. Их бьют и наказывают, если они не везут и не слушаются…
— Ты давние дела вспоминаешь, Пилат, слишком давние для нашего разговора, — осторожно заметил Корнелий Максим.
— Внутренне одинокий человек — хочет он того или не хочет — постоянно живет прошлым, — печально возразил Пилат. — И далекое прошлое в нем иногда намного лучше объясняет настоящее, чем недавние события… Всех, кого он мог и хотел любить, у него отобрали люди или Судьба. И дали взамен Сеяна — единственно близкого, устрашающе чуткого, угрожающе преданного.
— Не понял этих эпитетов, — тихо признался Максим.
— Я сам поначалу не понял, — вздохнул Пилат, — когда в моем видении, с раненой нежностью глядя на Сеяна, Тиберий
вдруг взял восковую дощечку, два слова стер, а после оставшегося «пришел» написал еще два глагола: «натравил» и «замыслил».— Кого «натравил»? Что «замыслил»? — строго спросил Максим.
Пилат встал с ложа Максима и, обогнув столик с едой, сел на свое ложе. В этом Понтии Пилате уже не было юношеского задора и вдохновения; он словно повзрослел и даже постарел. На лбу у него появилось несколько глубоких морщин, хотя он лоб не морщил и ничего не делал со своим лицом, чтобы эти морщины появились. Серые глаза его, которые всегда еще больше серели, когда Пилата охватывало вдохновение, теперь утратили цвет, поблекли и словно остекленели.
Пристально глядя этим стеклянным взглядом на начальника службы безопасности, усталый и постаревший префект Иудеи начал говорить, и голос у него был глухой и зловещий:
— Он всегда умел натравливать людей друг на друга. Да, если хочешь, в дополнение к другим свойствам и качествам, он — гений натравливания, если можно так выразиться… На Родосе он быстро вступил в контакт с теми, кто так или иначе пострадал от Гая или от Луция Цезарей и испытывал к ним тайную неприязнь. В Риме, позже в Паннонии и Германии он тщательно разыскивал и привлекал к себе тех, кому очень хотелось устранить Постума и Юлию. Таких было много, ибо мать и сынок умели восстанавливать против себя людей… Сложнее было с Германиком. Тот был само обаяние: ни капли высокомерия, ни грана пустой жестокости — прост и доступен, ласков и предупредителен, радостен и притягателен, — люди его обожали, от легатов до последнего солдатского раба или походной шлюхи. Но помнишь, во время мятежа на Рейне Германик позволил солдатам расправиться со многими непопулярными в армии центурионами? Некоторые из этих центурионов в мятеже не участвовали, и вся их вина заключалась в том, что они требовали от солдат должного повиновения и необходимой дисциплины. У этих безвинно убитых остались родственники, близкие и дальние. Понятно, что после резни их отцов, дядей и братьев они уже не могли испытывать к Германику прежних радостных и благодарных чувств… Он всех их вычислил, собрал и вооружил ненавистью, широко используя в охоте на Германика.
— Насколько я понимаю, теперь о Сеяне пошла речь? — осторожно спросил Максим.
— Еще искуснее он умеет натравливать противников друг на друга, — словно не слыша, продолжал Пилат. — Пизона он мастерски натравил на Германика, а Германика — на Пизона. И каждому внушал, что справедливость и расположение императора именно на нем пребывают, а противник его давно уже под подозрением и вот-вот подвергнется опале… Эту же комбинацию он потом с детишками Агриппины провернул. И Друз Младший стал доносить на Нерона, а старший брат Нерон в свою очередь клеветать на младшего.
— О ком ты говоришь? О Сеяне? — повторил свой вопрос Максим и сел на ложе.
И снова Пилат будто не услышал:
— Прежде всего натравливает на людей самого императора Тиберия. Сперва долгие годы натравливал на Германика, словно огонь в печи, разжигая в обиженной и раненой душе сомнения, подозрения, неприязнь и гнев. Ведь мало отследить, загнать и убить могучего вепря, надо еще аппетит в хозяине разжечь, чтобы можно было приступить к стряпне и выгодно для себя подать на стол… А когда приготовили и съели Германика, Сеян стал разжигать аппетит к Друзу Старшему. Потом — к Агриппине, к Нерону и Друзу Младшему…
— Ты страшные вещи стал говорить, Пилат, — тихо заметил Максим, глядя на своего собеседника не то чтобы со страхом, а скорее с неожиданным и грустным разочарованием.
— Не бойся, Корнелий, — услышал наконец Пилат, остекленело глядя в лицо начальнику службы безопасности. Я ведь пока только видение пересказываю. Жизнь намного страшнее, чем то, о чем я сейчас говорю.
— То, о чем ты говоришь, еще и нелогично, — уже с обидой сказал Максим. — Если цезаря так легко настроить и натравить, то, стало быть, можно сделать два вывода. Не знаю, как их лучше сформулировать…