Сладострастие бытия (сборник)
Шрифт:
Гроза, о которой за несколько минут до этого говорил Гарани, задерживалась. Но она все-таки разразилась. Разразилась для одной Санциани. Разразилась в ее воспоминаниях.
Она откинулась на спину, и с губ ее слетел протяжный стон, в котором ясно слышалось лишь одно слово: «Люблю… люблю… люблю».
Гарани отметил про себя, что говорила она не «я тебя люблю», а просто «люблю», и он без труда представил себе ту сцену, воспоминания о которой треть века хранились в тайных уголках ее памяти. Он представил себе одну из тех ужасных гроз, которые иногда бушуют над Римом, делая на несколько мгновений небо иссиня-черным, раскатываясь артиллерийской канонадой над куполами соборов, наполняя сточные канавы, разражаясь ливнем. А в это время все семь холмов Вечного
Он представил себе мастерскую скульптора в одном из особняков с садом на улице Марчутта, сверкающие молнии, чей свет падает из окон на неподвижное племя статуй, на слившиеся тела любовников и на большую мертвенно-зеленую статую из глины, лежащую неподалеку от них.
На своем старческом ложе Санциани – бледный контур в полумраке – шептала бессвязные слова, одной рукой схватив себя за волосы на затылке и подняв над собой другую руку, в которой было вечное позолоченное зеркальце.
Значит, ей было мало того, что тогда она занималась любовью почти бок о бок со своей статуей и удовлетворяла свое желание в такт раскатам грома: ей надо было еще и наблюдать при свете вспышек молнии, какое у нее в этот момент было лицо.
Гарани услышал, как она произнесла:
– Скажи мне, что ты – Микеланджело… я хочу услышать это, хочу… Крикни мне в лицо, что ты – Микеланджело…
Вскоре она испустила вопль негодования, возмущенно выпрямила спину, что-то попросила, выругалась и наконец зло рассмеялась.
– До чего же ты глуп, – сказала она. – Так ты обиделся? Из-за этого?.. Да, ты очень глуп для меня… Впрочем, Эдуардо всегда говорил, что все скульпторы – идиоты.
Она встала, взяла в темноте свою одежду из кружев и прикрылась ею.
– Мы с тобой только зря потеряли время, – добавила она при этом.
Она включила лампу, стоявшую на прикроватной тумбочке, и ничуть не удивилась, увидев сидящего в кресле Гарани. Взяв из положенной им на стол пачки сигарету, закурила. Поскольку она молчала, Гарани прошептал:
– Тиберио Борелли.
Она на это никак не отреагировала.
Тогда он повторил:
– Тиберио Борелли.
– О, прошу тебя, Рикардо, не надо этой смехотворной ревности. Все об этом говорят? Но ведь всегда, только какой-нибудь художник берется писать мой портрет, все начинают утверждать, что я с ним сплю. Уверяю тебя: никогда я не была любовницей Тиберио. Мы с ним большие друзья, вот и все. Кстати, та статуя, которую он начал лепить с меня, не очень удачна. Не думаю, чтобы он ее когда-нибудь закончил.
Выйдя из ее комнаты, Гарани увидел в коридоре беззвучно плакавшую Кармелу.
– Никогда она так со мной не обращалась. Никогда она не выгоняла меня, – сказала девушка.
– Но ты же знаешь, что выгнала она вовсе не тебя. Она ведь принимает одних людей за других.
– Да, знаю. Но ни разу до этого она не выгоняла меня! А вот вас она оставила…
Она чувствовала себя преданной, ограбленной и была уверена в том, что сама навлекла на себя это несчастье, сведя двух единственно дорогих ей людей. Но не посмела высказать вслух все те мысли, которые в течение часа роились у нее в голове.
– Ты совершенно напрасно изводишь себя, – сказал он, не догадываясь о причинах ее горя.
И подумал, что ему следовало решить по совести – стоит ли сообщать администрации отеля о том, что Санциани необходимо отправить в больницу или в психлечебницу. «А не то случится что-нибудь серьезное».
Воздух сотрясли первые раскаты начинавшейся грозы.
И Гарани подумал о том, что могло сейчас происходить в пятьдесят седьмом номере.
Глава IV
На следующий день в девять часов утра, когда Кармела пришла, как обычно, чтобы поднять шторы, Санциани с нетерпением ожидала ее, стоя посреди комнаты, опершись на зонтик от солнца. Окна в комнате были уже открыты.
– Я хотела бы
увидеться с архиепископом, – сказала она, едва девушка переступила порог комнаты.– Хорошо, синьора, – сухо ответила Кармела и вышла.
Вчера вечером Гарани сказал ей: «Когда будет что-нибудь интересное, позови меня». И она подумала было позвать его сейчас, несмотря на столь ранний час, но потом решила не делать этого.
Она была все еще в обиде на него и графиню за вчерашнее. «Я его позову, а потом они снова выставят меня за дверь. Они со мной так обращаются потому, что я бедная прислуга. И они презирают меня. Вот графиня – не бедная. У нее нет денег, но это совсем другое дело. Когда у таких людей нет денег, они их или занимают, или сходят с ума… Однако она довольна тем, что я к ней прихожу, когда у нее нет другого слушателя… А доктор Гарани никогда не обратит на меня внимания».
Она придумывала все новые и новые причины для того, чтобы найти оправдание своей двойной ревности, и одновременно жаждала мщения. Архиепископ ей нужен. Это вполне могло быть «чем-нибудь интересным». Ну так вот: не будет ей Гарани, не будет никакого архиепископа! В то же самое время она решила, что и сама не станет выслушивать Санциани и на все вопросы отвечать, что у нее много работы.
Через некоторое время Кармела вернулась в комнату графини с подносом, на котором стоял завтрак. Поднос она поставила на стол.
– Монсиньор… – произнесла Санциани.
Она присела перед Кармелой, взяла ее руку и хотела было поднести ее к губам.
Кармела почувствовала, как по спине ее пробежали мурашки.
– Я – графиня Санциани… Я великая грешница… – сказала Лукреция, садясь на стул. – Монсиньор, вы верите в чудо? Да, вам положено верить… профессия такая, я понимаю…
Голос ее звучал серьезно и слегка дрожал. Во взгляде же было еще больше безумия, чем обычно.
– Успокойтесь, монсиньор, никаких видений не было. Однако же только что в вашем соборе со мной произошло нечто такое, от чего я до сих пор не могу оправиться. Любуясь изображенной на полу собора дельфийской сивиллой, я вдруг услышала собственный голос, хотя я рта не раскрывала. Мой собственный голос произнес над моей головой: «Я умру на этой неделе». Если бы я услышала: «Ты умрешь», я могла бы этим возгордиться… Но это был мой голос, и я говорила самой себе: «Я». Как вы полагаете, не было ли это предостережением свыше? Да, конечно, никому не дано предвидеть… Признаюсь, что когда я это услышала, то чуть было не упала в обморок. И теперь пришла к вам искать успокоения. Полагаю, мне следует подумать об отдохновении моей души и моего тела… А поскольку это предупреждение было сделано мне именно в этой церкви, то я хочу, чтобы именно здесь меня и похоронили… Не могли бы вы, монсиньор, исповедовать меня?
Сердце Кармелы учащенно забилось. Она не смела ни шевелиться, ни говорить. «Что же делать?» – спрашивала она себя.
В этот момент в коридоре послышался звонок вызова горничной, и Кармеле пришлось выйти из комнаты.
– Прошу вас, монсиньор, – сказала Санциани.
Относя на глажку черный костюм киноактрисы, слегка пострадавшей во время ночной вылазки, Кармела, позабыв о своем недавнем решении, думала только о том, как бы поскорее вернуться в номер Санциани. Но в то же самое время она испытывала страх, поскольку в этот раз у нее было такое чувство, словно она была близка к совершению святотатства. Несомненно, ее ждала кара за то, что она осмелилась притвориться «монсиньором» и позволила графине поцеловать ее колечко. Этими вещами не шутят, это может плохо кончиться… Она вспомнила увиденного ею в детстве кардинала, перед которым несли факелы, а позади шли лакеи в коротких штанишках и несли его мантию. И как этот кардинал вошел в один из дворцов на Трастевере. И как потом целую неделю детишки с их улицы, достав откуда-то подсвечник и старую штору, играли в кардинала. А Кармела получила за это от матери пощечину. И больше никакой беды не случилось. Но ведь исповедь – это совсем другое дело. Не позвать ли настоящего священника? В голове девушки все перемешалось.