След грифона
Шрифт:
Их одежда была разбросана вокруг роскошной постели. Истомленные разлукой, они страстно бросались в объятия друг друга. Однажды, в пору их первоначальной близости, он, обнимая и нежно целуя девушку, прочел несколько строк, посвященных Асе. Стихи были личные, слишком откровенные для того времени из-за их интимности. Но с той поры они стали почти обязательными при встрече. Он почувствовал, что ей нравится, когда он почти шепотом произносил строчки стихов. Он и писать их стал, предполагая, что они будут услышаны любимой в самые сладостные минуты их близости. Он и сейчас произносил стихи, незнакомые ей и ей же посвященные:
Пусть дрогнут пальцы От запретного тепла И с жаром капли нот Падут в пространство встречи. ИИ тела сплетались. И казалось, на самом деле звучала божественная музыка любви, не слышная никому, кроме них самих. – Еще. Пожалуйста, еще, – отвечая на его ласки, дрожа от возбуждения, просила она. И он продолжал ее ласкать, и волнение окрашивало его слова неподдельным желанием еще большей близости:
Мне каждый локон мил и лаком. Я в любви в твоих глазах тону. О, как резки границы! Рабыни робкий взгляд и гордый взор царицы... Из-под ресниц мне их смешенье яви.И все чувства их смешивались в сладостном хаосе общего упоения. Он потом еще долго ласкал ее. Теперь уже касаясь не кончиками пальцев, а ладонями, успокаивая и усмиряя. Долго и нежно целовал лицо, шею, плечи, грудь.
Асю заполняло чувство нежности к Сергею. С каждой новой встречей она ощущала все возрастающую в нем силу. А сочетание этой силы с нежностью, которой он, кажется, раньше стеснялся, сводило ее с ума. Любя его, когда он был совсем мальчиком, затем юношей, теперь она любила – молодого, красивого, сильного и умного мужчину. И через него стала открывать в себе новые, неизвестные черты. Любовь человеческая еще и самопознание. Поэтому-то молодые люди должны быть влюбленными. Наверное, это имел в виду Блок, когда писал, что «только влюбленный имеет право на звание человека». Они даже физически ощущали необходимость постоянного присутствия рядом любимого человека. До умопомрачения, соединяясь душой и телом в единое целое, они теряли и вновь находили себя друг в друге. И жизнь казалась невозможной без этого слияния. И невозможно было даже представить, что может быть иначе. И эти стихи, произносимые им вполголоса в такие минуты, стали высшей формой любовных признаний. Они как бы вернулись с бумажного листа в пространство любви и близости, в котором когда-то и зародились.
Судьба подарила Сергею встречи с настоящими поэтами. Но именно эти встречи окончательно убили в нем желание публиковать свои стихи. Генерал Степанов познакомил Суровцева с Александром Блоком. Великий поэт более чем благосклонно отнесся к стихам офицера. А на отказ Суровцева от предложения их опубликовать, к неудовольствию Степанова, мудро произнес:
– Вы, молодой человек, вероятно, правы. Стихи вы не пишете. Вы их слагаете. Признания в любви произносятся для одной женщины и наедине. Так слагает песни народ, – продолжал развивать свою мысль поэт. – Народные стихи-песни не предназначены для исполнения со сцены или для печати. Даже написанные известными поэтами песни «Вот мчится тройка почтовая» или «Степь да степь кругом» поются ямщиками для себя. Как говорят они сами, «для души». Это просто потребность заполнить пространство жизни поэзией. Иногда это даже утилитарное подспорье в работе. Это, должно быть, и есть настоящая поэзия. А не салонное исполнение стихов и тем более не печатанье их в толстых журналах.
Помня эти слова Блока, Суровцев не удивился появлению поэмы Блока «Двенадцать». В отличие от большинства он понял, что поэт искренне желал слиться с революцией, которую, конечно же, не понимал и не мог понять. Он пытался писать словами и голосом революции.
Точно читая мысли Суровцева, как часто и бывает у влюбленных, Ася вдруг заговорила о поэзии, но по-своему:
– Я теперь понимаю, почему женщины безумно любят поэтов.
Он рассмеялся:
– Это потому что женщины так же тонко чувствуют, как и поэты. Я не поэт, Ася. Я офицер.
– Все же ты странный. Твои стихи переписывают у меня все знакомые барышни. Неужели тебе не хочется публичного признания?
– Не хочется. С меня довольно, что они нравятся тебе. Только поэтому я их и пишу. Просто мне так удобно. Письма со стихами получаются и короче и содержательнее, – продолжал смеяться Суровцев.
– Я иногда не понимаю тебя. Хорошо. Пусть ты не поэт! Пусть заставить тебя что-то спеть при людях – труд невыносимый. Но если ты офицер, то почему не носишь все свои кресты?
Ведь их у тебя не меньше, чем у Пепеляева!Молодой и влюбленной женщине хотелось, чтобы все окружающие видели, какой замечательный, какой необыкновенный ее жених. Он и был необыкновенный. Красивый, умный, смелый. Молодость ее избранника воспринималась как само собой разумеющееся.
– Даже о войне ты ничего не хочешь рассказывать. Пепеляев, когда приезжает в отпуск, обязательно рассказывает. Правда, если его послушать, то получается, что на войне замечательно и очень весело, – не унималась Ася.
Раздражение, весь день сопровождавшее Суровцева вернулось с новой силой. Ему было хорошо с ней. И это было пределом его мечтаний во время разлуки. Просто находиться с ней было вершиной счастья. Неужели Ася не понимает, что в его жизни она значит больше, чем все его стихи и все награды за храбрость, думал он. Конечно, это тоже важно для военного человека, но это есть и будет. Это всегда рядом. Она же пока всегда далеко.
– Почему ты никогда мне не рассказываешь о войне? – продолжала настаивать она.
– Ася, милая, поверь, об этом невыносимо рассказывать. И чем больше воюешь, тем меньше хочется об этом говорить.
– Но Пепеляев же рассказывает!
– Не знаю, что вам рассказывает Анатоль, но если он рассказывает в своей обычной манере, то все обстоит с точностью наоборот.
Перед ним в воспоминаниях поплыли картины летнего наступления Юго-Западного фронта. О чем ей рассказывать? О новой тактике прорыва вражеской обороны пехотными корпусами, когда прорыв, по сути, осуществляется волнообразным введением в бой новых подразделений, сменяющих уже выбитых вражеским огнем? Когда эти подразделения наступают, в прямом смысле слова, по трупам своих только что погибших товарищей? Ему живо вспомнился трупных запах, заполнивший поля сражений во время летнего наступления фронта, вошедшего в историю под названием «Брусиловский прорыв». Убитых с обеих сторон было столько, что их не успевали хоронить. И летняя жара быстро наполняла зловонием огромные пространства земли и воздуха.
Широко известная картина Верещагина «Апофеоз войны» с изображенной на ней горой черепов в свое время публику шокировала. У Суровцева в жизни были свои картины подобного апофеоза. Вероятно, еще более жуткие из-за своей безыскусности, обыденности, но наполненные настоящими живыми звуками и красками: гулом канонады, карканьем ворон в минуты затишья, запахом разлагающихся тел, который невозможно передать никаким изображением. Запахом, непохожим на запах обычного гнилого мяса. Запахом густым, плотным, сладковатым. Пропитывающим одежду людей живых, вызывающим рвоту, проникающим в волосы на голове, оседающим своей отвратительной сладковатостью на губах, уничтожить которую можно только горьким, спиртовым, пронзительным и большим глотком русской водки.
Апофеоз войны открылся Мирку-Суровцеву в сентябре этого года. В тот день он с конным взводом 10-го драгунского Новгородского полка 10-й кавалерийской дивизии занимался привычным для себя делом – разведкой. С самого начала русского наступления он несколько раз проникал в немецкий тыл. Проделывал это, переодеваясь в форму немецкого офицера, на трофейном автомобиле вместе с водителем, как и он, владевшим немецким языком. Основной целью этих вылазок был захват в плен высокопоставленных вражеских начальников, а также охота за штабными документами. Расчет был прост. Легковой автомобиль в полосе отступающей австро-венгерской армии представлял собой отличную приманку для старших офицеров-австрийцев. «Случайно подвернувшийся», с немецкими офицерами в нем, этот автомобиль манил к себе желавших удрать с передовой. «Немецкие союзники», со своей стороны, охотно брались доставить в тыл штабные документы и работников штабов. Немецкие мундиры производили на австрийцев неописуемое действие. Даже старшие офицеры начинали заискивать перед молодым гауптманом и его спутником. Охота оказалась удачной для разведчиков. За несколько дней вылазок Суровцев вместе со своим товарищем подпоручиком Пулковым захватили в плен нескольких старших офицеров. В том числе одного генерала – начальника австрийской дивизии, а еще горы штабных документов.
Но темп русского продвижения был потерян. Неразбериха отступления сменялась четкостью обороны, и прежнюю тактику пришлось оставить. Да и вражеская жандармерия уже начала охотиться за пронырливым автомобилем с двумя русскими, выдававшими себя за офицеров немецкого Генерального штаба. Последний раз пришлось отрываться от погони, отстреливаясь из пулемета, установленного на заднем сиденье машины.
Теперь они с Пулковым, набрав желающих из числа драгун Нижегородского полка, в котором когда-то служил даже Михаил Лермонтов, продолжали рыскать по вражеским тылам скрытно. Но форму немецких офицеров по-прежнему брали с собой, чтобы в случае необходимости иметь возможность переодеться.