След облака
Шрифт:
— Вы полагаете, четвертовать?
— Больше того, я уже говорил с Сосниным. А вы полагаете, короновать? Так давайте поговорим о деле.
— Конечно. Как вы относитесь к моим предложениям?
— Я не это имел в виду. От моего мнения вам ни холодно ни жарко, а вот на совещании вам может быть или холодно, или жарко, или холодно и жарко. Итак, к делу. Необходимо, чтобы на совещании были и Макаров и Панков. Или чтобы ни того ни другого не было. Это невозможно, поэтому должны быть оба. Если будет Макаров, то необходима и Равченя. Дальше — нужно сделать так, чтобы Макаров выступил раньше Панкова.
— Вы считаете это важным, выступит Макаров первым или вторым? — сухо спросил
— Да, это важно. Я понимаю, вас интересует научная работа и не интересует кухня. Я тоже немало работаю, но люблю нашу кухню. Честолюбие, тщеславие, надежды на собственную гениальность и обиды, что эта гениальность недостаточно оценена, — это есть почти у каждого ученого. На любой кафедре чьи-то интересы обязательно ущемлены. Зимин, когда принял кафедру в институте — он тогда только защитил докторскую диссертацию и не имел имени, — сказал мне, что кафедра напоминает ему банку с пауками — прямо-таки кипят придворные страсти. У Соснина это не так, потому что он умен, честен и имеет заслуги не мнимые, а настоящие.
— Да, за двенадцать лет я никогда не замечал интриг.
— Против вас никто и не интриговал. Вы безотказно работаете. Вас сразу хорошо приняли. Может быть, каждый — иногда и бессознательно — чувствовал дистанцию. Все чего-то ждали от вас. Теперь, кажется, дождались на свою голову. Знаете, против меня тоже не интриговали.
— Вас боялись.
— Верно, я умею кусаться. Однако ж, когда я уходил в лабораторию, кроме вас, меня никто не отговаривал. Теперь о Макарове и Панкове. Пять лет назад, когда открывали ваш филиал, Соснин хотел назначить руководителем филиала Макарова. Макаров же уговорил Соснина назначить Панкова.
— Но Макаров говорил тогда, что ему нужно заканчивать диссертацию…
— Он ее уже двенадцать лет заканчивает и совсем не торопится. Я это понимаю так: когда человек чувствует, что кривая его жизни достигла высшей точки и медленно начинает сползать вниз, человек старается не вмешиваться, чтобы хоть видимостью работы удержать эту высшую точку. Теперь он тихо себе поживает за спиной Соснина, а у Панкова хлопот полон рот с вашим филиалом — при филиале ординатура, он пишет книгу по электрокардиографии и за материалами должен ездить из филиала в клинику. Я люблю Панкова. Он немножко мужиковат, но никогда не держит кукиш в кармане. А вот старуха — другое дело.
— Будет, Виктор Григорьевич, — попросил Воронов. — Я при этой старухе впервые начал слушать сердце.
— Понимаю ваши чувства, — усмехнулся Спасский. — Да я тоже ничего не имею против нее. Она была моим первым научным руководителем. Я бы вообще не завел этого разговора, если б не совещание. А вы, на мой взгляд, к нему не готовы. Например, что вы знаете о Макарове? Что он не имеет самостоятельных научных мыслей и что он тень Соснина, верно?
— Нет, еще он очень хороший клиницист, хороший диагност и добросовестный ученый. А почему я должен именно сегодня что-то узнавать о нем?
— Вы удивляете меня, Николай Алексеевич. — В голосе Спасского уже было раздражение. — Вы начинаете серьезное дело и должны быть готовы драться за него. А для этого надо знать, кто вам будет помогать, кто мешать. Я думаю, в первую очередь вы столкнетесь как раз с Макаровым. По-своему это замечательный человек, мы с ним приятели. Вы это знаете?
— Да, знаю.
— Возможно, мы были бы друзьями, если б я умел дружить. Он вернейший человек. И добрый, очень добрый. Мы с ним вместе учились. Он был на курсе звездой первой величины. Какие надежды на него возлагали! Он пришел из армии, был старше нас, пришедших из школы, и мы его боготворили. Вы знаете ли, в девятнадцать лет он попал на
Малую землю, под Новороссийск, и пробыл там от звонка до звонка, все семь месяцев. И не просто пробыл, а в девятнадцать лет командовал ротой. Однажды он рассказывал мне, что там делалось — не осталось ничего живого. Я сказал ему, что не считаю себя трусом, но там сошел бы с ума, а он ответил, что, верно, тоже бы сошел, но приходилось думать не о себе, а о роте. Это ведь нечто настоящее. Вы этого не знали за ним?— Нет, не знал, Виктор Григорьевич.
Сейчас Воронову было неловко и даже стыдно за то, что он, работая с человеком двенадцать лет, ничего о нем не знал.
— Он не оправдал наших надежд, не стал звездой первой величины. Его сгубила излишняя любовь к Соснину, восторженное к нему отношение. Он все время видел дистанцию между Сосниным и собой. А для ученого это гибельно. Как только человек, увидев свой потолок, начинает испытывать неполноценность, ученый в нем гибнет.
Спасский все ходил по комнате, вдруг, остановившись, он приблизил свое лицо к лицу Воронова. Воронов впервые видел лицо Спасского так близко, и он видел сеть морщин и дряблость мешков под глазами, и понимал, что бесконечная работа не проходит бесследно даже для Спасского, человека неутомимого и десятижильного…
— Ну, а теперь по сути ваших предложений, — к Спасскому вернулась привычная ироничность. Он сощурил глаза, как бы примеряясь к Воронову.
— Возможно, я не все понял, хотя Макаров говорил подробно. Я задам вам пару вопросов. Я не спрашиваю, как вы толкуете потенциал покоя, я не говорю о том, что одна из ваших методик плохо согласуется с законом Старлинга, я хочу только спросить, Соснин говорил вам о том, что предложение со срезами слабовато?
— Говорил. Я думаю над новой методикой, и я ее придумаю.
— Ну, а насчет вращивания в работающее сердце датчиков он говорил?
— Нет, не говорил.
— Очень хорошо. Тогда я скажу. Я этим занимаюсь давно, как вы знаете. Результаты у нас, мягко говоря, малообнадеживающие. А как вы полагаете, если этим делом займется ваша клиника, а не моя лаборатория, результаты будут иными?
— Если мы будем использовать иные датчики, то иными будут и результаты.
— Послушайте, Николай Алексеевич, это несерьезно. Вы же не хотите сказать, что мы халтурщики и лентяи и нарочно пользуемся плохими датчиками. У меня-то и есть самые лучшие. Пойдем дальше. Вы знаете, сколько показателей можно закладывать в электронно-вычислительную машину? И вообще, какой тип машины вам нужен?
— Я не инженер, я врач.
— Это я знаю. Но ведь вы такие надежды возлагаете на эти машины.
— В заключительной стадии, лет через двадцать.
— Скажите, Николай Алексеевич, насколько вы сильны в генетике?
— Я не очень-то силен в генетике, Виктор Григорьевич, — растерянно сказал Воронов.
— Как же так, как же так, — сокрушенно качал головой Спасский. — У вас есть неплохое место о типах сердца. Смешно полагать, что тип сердца закладывается сам по себе. Видимо, вам придется прослеживать генетические связи, не так ли?
Воронов растерялся. Спасский задал еще много вопросов, и на некоторые из них Воронов ответить не сумел, и он понимал, что Спасский до тонкостей разбирается в его предложениях; ироничный, насмешливый, остроумный, он курил сигарету за сигаретой, все ходил по комнате, останавливаясь только затем, чтобы задать новый вопрос, и на глазах Воронова Спасский легко и весело разобрал на составные части его работу и показал насмешливо — вот здесь нет нужной детали, здесь пустота, а здесь как раз лишняя деталь, и он не знает, сможет ли такая машина работать, и вдруг Воронов уже потерянно спросил: