Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Поздно ночью мы возвращались из театра в одном такси с Борисом Роллером. «Вот для кого попало песни пишешь, — с неожиданной обидой заявил он, — а вот нет чтобы для моих гениальных пьес что-нибудь написать!» «Да нет, что ты, — смутился я, — давай попробуем». «Старик, — оживился он, — у меня сейчас как раз Корогодский пьесу о декабристах ставит. Только не о них самих, а о братьях, кадетах там, гардемаринах разных, которые на Сенатскую выйти не смогли, а были рядом. Я и пьесу так назвал «Вокруг площади». Ты меня понял?» Вдохновленный этим ночным разговором, я на следующий же день придумал песню «Около площади», которую Корогодский «на дух» не принял, возможно также из-за «неконтролируемых ассоциаций».

В связи с этим вспоминается другая история, относящаяся уже к году восемьдесят четвертому, когда, оказавшись в Питере вместе с моим другом историком Натаном Эйдельманом, я попал за компанию с ним в ТЮЗ на премьеру пьесы Семена Злотникова «Два пуделя». Сюжет пьесы я не упомню, так как собачки, выведенные на сцену, были самые настоящие, живые, и публику более всего волновало, задерут они ногу или нет. По завершении премьеры за широкой спиной Эйдельмана я попал в кабинет главного режиссера, где Зиновий Яковлевич Корогодский в честь именитого московского

историка широким жестом извлек из шкафа бутылку армянского коньяка. «Не хочет Городницкий с нами работать, — разливая коньяк по рюмкам, с деланной обидой пожаловался он Эйдельману, — ни разу для нас ничего не написал.» — «А что вы сейчас ставите?» — поинтересовался я. — «Как что? — Новый спектакль о народовольцах и убийстве Александра Второго». — «Послушайте, — вскинулся вдруг Эйдельман, — да ведь у него же есть превосходная песня специально для вас. Ну-ка, Саня, спой». И я сдуру прямо в кабинете спел незадолго перед этим написанную песню «Ах, зачем вы убили Александра Второго?». Корогодский преобразился. Улыбка на его лице сменилась выражением сильнейшей тревоги. «Это провокация, — неожиданно закричал он, заламывая руки. — У меня вот тут, — стал он тыкать острым пальцем в угол, — и тут, и сверху, всюду подслушивающие устройства! Меня подсиживают все время, меня снять хотят, и ты туда же?» Коньяк со стола немедленно исчез, и недовольный Эйдельман заявил мне: «Больше тебя с собой в приличное общество брать не буду». Вскоре после этого Корогодского действительно «подсидели», но уже не из-за песен.

Что же касается Молодежного театра, то взбодренные успехом спектакля «Если иначе нельзя» Владимир Малыщицкий и его тогдашний завлит Саша Ласкин решили сделать спектакль с «зонгами» по нашумевшему в то еще вполне застойное время роману Чингиза Айтматова «И дольше века длится день». Следует сказать, что включить спектакль в репертуарный план театра тогда было непросто. Так, тот же Ю. А. Андреев, бывший в то время членом театрального худсовета, неожиданно заявил, что роман Айтматова — антисоветский, и ставить его на сцене нельзя. Я в ту пору этим романом был очень увлечен и тут же принялся писать песни для нового спектакля. Всего были написаны три — песня о Буранном полустанке, песня манкурта и песня о дороге, которая по режиссерской идее должна была стать заглавной. Все как будто шло хорошо. Песни, одобренные режиссером и завлитом, уже были записаны на фонограмму для звучания в спектакле, определен был день премьеры, и по всему городу были расклеены афиши нового спектакля с указанием «Песни Александра Городницкого». Однако буквально за неделю до премьеры Малыщицкий и Ласкин начали прятаться от меня, афиши в городе были спешно заменены другими уже без моей фамилии, а песни из спектакля были выброшены без каких бы то ни было внятных объяснений. Театр кивал на цензуру, цензура — на театр. Поскольку были сняты все песни, а не только «Песня о дороге», которую можно было упрекнуть в «идейной невыдержанности», причины этого так и остались для меня загадкой. Что же касается «Песни о дороге», то ее действительно долгое время нигде не публиковали. Услышав ее как-то случайно в застолье, замдиректора по режиму в Институте, в котором я работаю, Виктор Иванович Волокитин, полковник КГБ, дружески похлопав меня по плечу, сказал с улыбкой: «Правильно, Саня, песню твою запретили, — она с душком».

Вообще, с замами по режиму мне везло почти так же, как и с авторами пьес. Буквально через год новый наш «режимник», тоже, конечно, полковник, — коренастый и плотный, с густыми вьющимися волосами, низким лбом римлянина и густым румянцем, вызвал меня к себе в кабинет. Закрыв за мной тяжелую бронированную дверь, он достал из такого же бронированного сейфа толстую папку с какой-то перепиской. На одной из бумаг в правом верхнем углу красовался гриф «совершенно секретно». Рядом с папкой он неожиданно положил извлеченный из того же сейфа уже знакомый мне номер красочного журнала «Наука в СССР», печатавшегося на четырех языках и рассчитанного на заграницу. Как раз в этом номере были опубликованы две мои научно-популярные статьи и стихи.

«Вот, полюбуйтесь, это ведь ваши стихи?» — сунул он мне под нос раскрытый журнал. На открытой странице жирным красным карандашом были подчеркнуты несколько строк из моего стихотворения «След в океане»:

Ученые немало лет Гадают за закрытой дверью, Как обнаружить этот след, Чтоб лодку выследить, как зверя. Среди безбрежной синевы Их ожидают неудачи, Поскольку нет следа, увы, И нет решения задачи».

«Так вот, — внушительно произнес мой собеседник, налюбовавшись моим недоумением и похлопав короткопалой рукой по папке с документами. — Из-за этой вашей публикации уже полгода ведется специальная переписка между ВПК, КГБ и Академией наук. Поскольку вы являетесь сотрудником Института океанологии, то прочитавший ваши стихи по этим строчкам может догадаться, что в нашем Институте ведутся закрытые работы по обнаружению подводных лодок по их турбулентному следу. А это уже — разглашение государственной тайны. Понимаете, какие последствия это должно иметь для вас?» Я побледнел. «Однако, — продолжал полковник, — тщательная проверка вашего досье показала, что вы к таким работам никогда доступа не имели и ознакомиться с этими строгорежимными материалами не могли. Как же вы ухитрились так точно сформулировать задачу, да еще в стихах?» «Это просто случайное совпадение, — залепетал я. — Вот ведь Жюль Верн еще в девятнадцатом веке сколько всего разного напридумывал наперед и очень точно». — «Ну что же, — без тени улыбки произнес мой собеседник, — мы и товарища Жюля Верна привлекли бы к ответу, попадись он к нам. В общем, так. Решено в отношении вас ограничиться пока профилактической беседой. А вы идите, но впредь на скользкие и опасные темы стихи не пишите».

Неудачи с песнями к спектаклям продолжали преследовать меня до самого последнего времени. Уже в «перестроечную пору» в восемьдесят седьмом меня изловил в Ленинграде мой старый знакомый артист театра Ленинского комсомола Владимир Тыкке. «Как здорово, что я тебя нашел, — обрадовался он. — Ты можешь завтра приехать к нам к театр? Очень срочное дело. Мы тут одну пьесу

ставим современную, прямо по факту. Пьеса уже готова, ставить должен я. Ты можешь срочно написать песню для нее?» Я пожал плечами. «Да нет, говорю тебе, это уже верняк, нынче не старые времена. Я сам ставлю, понял? Да и дело-то благородное. Действительно, засудили невинного человека, — он партийную мафию в своем городе разоблачил во главе с самим секретарем горкома. Его, конечно, посадили, из партии исключили, жена от него ушла. Об этом Юрий Щекочихин в Литературке вот такую статью написал! А в пьесе действие происходит в вагоне поезда, идущего в Москву, в котором едет выпущенный из лагеря герой. И оказывается, что в этом же вагоне едет все городское начальство, а главное, засудивший его прокурор, которых вызывают в Москву на разбирательство. Возьмешься? Только вот очень срочно надо, буквально на той неделе. Послезавтра обязательно позвоню». Через день для спектакля «Следствие» была написана песня «Что снится ночью прокурору». Но до Тыкке я так и не дозвонился, он исчез бесследно.

В 1967 году, несмотря на ожесточенное сопротивление ленинградского Обкома партии, в Ленинграде начались впервые гастроли знаменитого тогда театра «Современник». К этому времени относится мое знакомство с актерами театра «Современник», переживавшего тогда пору своего расцвета, прежде всего с Валентином Никулиным и Людмилой Ивановой.

Людмила Иванова, прекрасная характерная актриса, писала сама песни, пользовавшиеся в конце шестидесятых годов довольно широкой популярностью. Некоторые из них, например «Ты живешь в другом городе» и «Ниточка»,

вошли в эстрадные программы. Муж ее Валентин, физик, тоже писал песни, часто весьма недурные (например, песню о Дон-Кихоте: «Он тихо едет мимо стен и кровель, слабо освещенных. Как много есть неотомщенных, а отомщенных нет совсем».)

Во время гастролей «Современника» в Ленинграде мы часто собирались после спектаклей в доме нашего общего приятеля, тоже физика, известного ленинградского автора песен Валентина Глазанова, жившего тогда на Выборгской стороне неподалеку от кинотеатра «Гигант» и площади Калинина, где в сорок пятом году вешали пленных немцев. Дом его, несмотря на многочисленную семью, был открыт всем входящим в любое время дня и ночи. В нем все время спали, пили или пели заблудшие московские артисты или питерские барды. Немалая заслуга в этом жены Валентина, Натальи, отличавшейся редким гостеприимством и сердобольностью. Валентин Никулин, Олег Даль, Людмила Иванова и многие другие актеры часто по нескольку дней жили здесь как дома, особенно в периоды психологического или финансового кризиса. Сам Валентин, фанатично влюбленный в театр, написал немало песен, посвященных Олегу Далю, Валентину Никулину и другим своим тогдашним друзьям. Кстати, именно ему я и обязан своим знакомством с ними. Было это незадолго перед трагической гибелью Олега Даля, уже и тогда пившего безудержно.

Из актеров «Современника» более других еще с конца шестидесятых я подружился с Валентином Никулиным, запомнившимся мне по страшной роли Смердякова в фильме «Братья Карамазовы». Его вечно худое и часто небритое лицо хронического язвенника буквально преображалось, когда он читал стихи. А знал он их великое множество — от Шекспира и Пастернака до Мачадо в прекрасных переводах Эренбурга. Пел он тоже своеобразно, под фортепьяно, немного под Вертинского, с большими иногда затянутыми паузами и порой с излишней аффектацией, но всегда — превосходно. Именно он впервые спел со сцены «запретную» песню, написанную мною в 1966 году в Польше в Освенциме: «И лежат под камнями москали и поляки, а евреи так вовсе — нигде не лежат».

Как-то он несколько дней прожил у меня в Ленинграде, снимаясь на Ленфильме в кинокартине «Баллада о Беринге и его братьях». Играл он ученого-ботаника, участвующего в многострадальной беринговской экспедиции, и поэтому более месяца не должен был бриться. В результате Валентин оброс весьма неопрятной худой и рыжей бородой, что вместе с редкими торчащими изо рта зубами и седоватой шевелюрой вид ему придавало весьма страхолюдный. Как раз в это время он узнал, что мать моего тогдашнего аккомпаниатора Олега Шмойлова работает районным прокурором, и воспылал чисто актерской идеей поехать вместе с ней на очередной допрос в «Кресты», чтобы взглянуть на эту печально известную тюрьму. Посидев какое-то время в показанной ему камере, он соскучился и решил выйти покурить в коридор. Однако, как только вышел из камеры, где находились его спутники, тут же начисто забыл ее номер. Некоторое время он безуспешно пытался стучать в совершенно одинаковые железные двери с «намордниками», пока появившийся откуда-то тюремный надзиратель, увидев его типично уголовный облик, не цыкнул на него: «Ну, ты, курва, я тебе еще вчера сказал парашу вынести, марш в камеру!» И влепил увесистую оплеуху. Мать Олега около двух часов искала пропавшего Никулина по всем «Крестам». Выйдя наконец из тюремных ворот, он, втянув голову, без оглядки бежал до самого метро.

После моего переезда в Москву мы с ним продолжали нередко встречаться в доме у Людмилы Ивановой или в Опалихе у Давида Самойлова, которого Валентин боготворил. Никулин состарился, бросил пить, дважды поменял жен, стал сначала заслуженным, потом народным. Последняя наша встреча оставила у меня грустное впечатление. Было это в декабре 1990 года в Иерусалиме. Мы с Игорем Губерманом заехали на базар купить фруктов и овощей на мою «отвальную» (я возвращался в Москву). Неожиданно посередине узкой улочки, запруженной автомобилями и пешеходами, я увидел Валю Никулина, окруженного небольшой стайкой журналистов. Вид у него был потерянный, глаза лихорадочно-веселые. «Саня, представляешь? — оживился он, как бы продолжая прерванный разговор. — Я ухитрился сюда всю звуковую аппаратуру беспошлинно вывезти». Выяснилось, что он навсегда расстался с Москвой и переезжает в Израиль. На следующий день я прочел в русскоязычной иерусалимской газете интервью с Никулиным под бодрым заголовком: «Полагаю, что в Израиле я буду «бесейдер» (в порядке)». Бодряческий самоуверенный тон интервью никак не вязался с испуганным выражением его нервного астенического лица на фотографии с узким, вечно небритым подбородком и трагически поднятыми бровями. Судя по интервью, он рассчитывал организовать в Израиле вместе с другими актерами и режиссерами — Арьевым, Козаковым, Каневским русский театр, в успехе которого он наперед уверен. Мне же вспоминались его лицо на российских экранах, приглушенный шепот в метро: «Смотри, Никулин», вдохновенный глуховатый голос, поющий Окуджаву или читающий Самойлова, и втянутая в плечи голова на пути из «Крестов» к Финляндскому вокзалу.

Поделиться с друзьями: