Слепец в Газе
Шрифт:
— Ой, это Энтони! — Рука коснулась его плеча.
Он разогнулся и повернулся к ней, подкрепляя удивление на лице жестами и звуками, не подходящими восторженному изумлению. То лицо, которое он в прошлый раз видел каменным и светящимся от злобной насмешки, затем в агонии ликования, затем налившимся кровью и с жалкими, исказившимися чертами от невыразимого горя, и наконец непроницаемым, каким оно было сначала, но еще более жестким и непроницаемым, теперь лучилось красотой, нежностью, озаряясь изнутри какой-то уверенной радостью. Она взглянула на него без малейшего следа смущения, словно ее прошлое совершенно исчезло, а оставалось и было реальным только настоящее.
— Это Экки Гизебрехт.
Светловолосый молодой человек рядом с ней поклонился, словно резиновый, и они обменялись рукопожатиями.
— Ему пришлось бежать из Германии, — объяснила она. — Его бы расстреляли за его убеждения.
Переводя взгляд с одного довольного лица на другое, Энтони чувствовал не зависть и не ревность, а настолько горькое и острое несчастье, что оно, казалось, причиняло почти физическую боль. Боль, которая не утихала и нисколько не утолялась торжественной нелепостью короткой лекции, которую Элен сейчас же произнесла
Он отверг приглашение выпить с ними чаю.
— Я обещал навестить Беппо, — объяснил он.
— Передай ему, что я его люблю, — сказала она и тотчас спросила, не встречал ли он с момента своего возвращения Хью. Энтони отрицательно покачал головой.
— Мы с ним больше не общаемся, если хочешь знать.
Сделав усилие, чтобы улыбнуться, Энтони произнес, поспешая прочь:
— Счастливо вам с ним развестись.
Сквозь тусклую дымку дня он видел перед собой ее нежно-лучистое лицо и чувствовал вместе с болью несчастья возобновление той другой, более сильной боли неудовлетворенности самим собой. Со времени его возвращения в Лондон он вел заурядную столичную жизнь — обеды с учеными и государственными мужами, ужины, где женщины поддерживали разговор сплетнями и анекдотами, и легкие, ничего не значащие успехи, которые его дарование и некоторая природная обаятельность всегда позволяли ему приобрести на таких посиделках, заставляли его совершенно забыть о своем недовольстве, утоляли его боль, как лекарство снимает мучения зубной боли. Встреча с Элен моментально нейтрализовала действие лекарства и оставила его беззащитным перед новой болью, нисколько не уменьшавшейся от временного действия болеутоляющей таблетки — даже, скорее, усиливавшейся благодаря ей. Ибо несчастье, которое он позволил себе унять опием такого плохого качества, было новой причиной для неудовлетворения вдобавок к старой. И думай после этого, что он серьезно лелеял мысль о возвращении к прежней спокойной жизни! Спокойно несчастной, спокойно бесчеловечной, поскольку все подобные мысли вели к тихому помешательству. Затея Марка могла оказаться глупой и даже бесчестной, но как бы она ни была плоха, это все-таки лучше, чем тихая, дремотная работа и редкие, холодные чувственные забавы на средиземноморском берегу.
Стоя перед дверью квартиры Беппо, он услышал голоса — Беппо и еще одного мужчины. Он позвонил. Время шло. Дверь оставалась закрытой. Голоса были все слышны, но невнятные; пронзительный визг Беппо и грубый, все усиливающийся лающий голос какого-то незнакомца свидетельствовали о ссоре. Он снова позвонил. Визг и крики еще какое-то время раздавались, но затем их сменил шум шагов. Дверь распахнулась, на пороге стоял Беппо. Лицо его было красным, а лысина покрылась испариной. За его спиной появился грубый, но красивый молодой человек с прямой солдатской выправкой, небольшими усами и вьющимися каштановыми волосами, смазанными маслом. Он был одет в синий саржевый костюм, делавший его совершенно неотразимым.
— Войди, — произнес Беппо почти бездыханно.
— Я не помешал?
— Нет, нет. Мой друг как раз собирался — кстати, это мистер Симпсон, — сейчас собирается уходить.
— Разве? — спросил молодой человек многозначительным голосом и с ноттингемпширским акцентом. — Я не знал об этом.
— Может быть, мне лучше уйти, — предложил Энтони.
— Нет, пожалуйста, не надо, лучше не надо. — В голосе Беппо сквозила почти отчаянная мольба.
Молодой человек засмеялся.
— Ему нужна защита — вот в чем все дело. Думает, что его собираются шантажировать. И я мог бы, если б захотел. — Он посмотрел на Энтони многозначительным наглым взглядом. — Но я не хочу. — Его лицо выражало то, что первоначально было задумано как гордое праведное негодование. — Не стал бы делать этого и за тысячу фунтов. Это собачья игра, вот что я скажу. — От красноречивой безличности негодование спустилось на землю и сфокусировалось на Беппо. — Ни у кого нет резона быть подлецом, — продолжал он. — Это тоже собачья игра. — Он поднял обвиняющий палец. — Низкая, грязная свинья. Вот кто ты есть. Я говорил это раньше, говорю и теперь. И мне все равно, кто меня слышит. Я могу доказать это. Да, я уверен в этом. Низкая, грязная свинья.
— Хорошо, хорошо, — кричал Беппо тоном человека, готового к безоговорочной капитуляции. Схватив Энтони за плечо, он взмолился: — Иди посиди в гостиной.
Энтони выполнил то, что ему велели. Снаружи, в прихожей, те почти шепотом обменялись несколькими фразами. Затем, после короткого молчания, передняя дверь хлопнула, и Беппо, бледный и растерянный, вошел в комнату. Одной рукой он вытирал лоб, но только после того, как тот сел, Энтони увидел, что было у него во второй. Пухлые белые пальцы Беппо крепко держали бумажник. В смущении он сунул примиривший их с Симпсоном предмет в нагрудный карман. Затем, шипя, словно чайник, от несчастья, так, как он шипел и от радости, он взорвался, как открытая бутылка имбирного пива.
— Вот все деньги, которые остались. Ты видел. Зачем мне прятать их? Всего только деньги. — И он загремел, захлопал, завизжал, зашипел, почти бессвязно отрекаясь от «всего этого», чувствуя глубокое сострадание к себе. Да, его можно было вдвойне пожалеть — пожалеть за то, что ему пришлось страдать из-за «их» торгашеского отношения к нему, в то время как то, чего он искал, была любовь ради любви и авантюра ради авантюры; пожалеть также за все растущую неспособность получить хоть малейшее удовольствие от любовного приключения, в котором не было новизны. Повторение все больше становилось угрожающим. Повторение уничтожало то, что он называл frisson [285] . Неимоверная трагедия. Он, который так желал нежности ради понимания, взаимодействия, был лишен того, в чем так нуждался. Связь с кем-либо, принадлежащим к его классу, с
кем-либо, с кем было о чем поговорить, оставалась вне вопроса. Но как была возможна настоящая нежность без настоящих чувств? С ними связь была возможна, дико желаема. Но нежность питалась не более за счет общения, чем за счет чувственности. А чувственность, совершенно лишенная общения и нежности, казалась теперь возможной только при постоянной смене объекта. Каждый раз должен был быть другой. За это его можно было пожалеть, но положение имело свою романтическую сторону. Или по крайней мере могло иметь — зачастую так и было. А теперь Беппо жаловался, что «они» изменяли, становились продажными, открытыми хищниками, обычными торговцами собой.285
Трепет (фр).
— Ты только что видел, — сказал он, — гнусность всего этого, всю эту низость. — Его отчаяние кипело и переливало через край под внутренним давлением углекислого газа. Полный возбуждения, он взлетел со стула и стал расхаживать взад-вперед по комнате, демонстрируя Энтони то оттопырившийся жилет, то роскошный галстук от Сульки, то лицо с висящим подбородком, гладкую, словно лакированную лысину, широкие клетчатые брюки, черный жакет, насаженный подобно груше на узкие плечи, а за лысиной посредине, чуть выше воротника, пух бледно-каштановых волос, как у флорентийского пажа. — И я не подлец. У меня тьма недостатков, но только не этот. Почему они не могут понять, что это не низость, а желание… — Здесь он замялся. — Желание остаться человеком? Всего лишь жажда романтики, приключений. Вместо этого они устраивают эти жуткие, оскорбительные сцены. Отказываясь просто-напросто понять…
Он продолжал расхаживать по комнате, не говоря ни слова. Энтони оставил все сказанное им без ответа, но задумался, знал ли Беппо истину слишком хорошо или также отказывался понять, что для «них» стареющий и малоприятный человек вряд ли мог показаться романтиком, что единственным завлекающим средством, остававшимся у него помимо некоторого хорошего вкуса, который «они» не в состоянии оценить, были его деньги. Знал ли он все это? Да, разумеется, знал — это было неизбежно. Он знал это великолепно и тем не менее отказывался понимать. «Как и я», — подумал Энтони. В тот же вечер он позвонил, чтобы дать окончательный ответ Марку, после чего тот уже мог заказывать билеты.
Глава 38
10 августа 1934 г.
Сегодня Элен опять говорила о Миллере. Говорила с каким-то пылким возмущением. (Некоторые воспоминания, некоторые логические ходы похожи на больные зубы, до которых нужно все время дотрагиваться, только чтобы удостовериться, что они все еще болят.) Ненасилие: на этот раз это была всего лишь чистая уловка, но дело не в этом — все равно все было неправильно. Если вы убеждены в людской низости, вы не имеете права не прилагать усилий к тому, чтобы заставить их вести себя порядочно. Согласен — но как вы вероятнее всего добьетесь этой цели? Насилием? Насилие может привить людям нормы положительного поведения лишь на очень короткое время; подлинной и долговременной праведности из этого не выйдет. Она обвинила меня в том, что я ухожу от истинных целей, находя убежище в туманном идеализме. Все это наконец переплавилось в непримиримую ненависть к нацистам. Везде мир, но только не у нацистов, и всю Европу постепенно отравляет фашистская зараза. Их необходимо наказать, истребить поголовно — как крыс. (Заметьте, что мы все на девяносто девять процентов пацифисты. В согласии с Нагорной проповедью [286] ; без учета того, что один процент в ряде случаев может породить Наполеона или Тамерлана [287] . Мир, прекрасный мир до тех пор, пока не начнется война, которая нас устраивает. Отсюда результат — каждый человек является заведомой жертвой чьей-то крайне желательной войны. Девяносто девять процентов. Этот пацифизм есть всего лишь завуалированный милитаризм. Мир возможен только тогда, когда в обществе сто процентов пацифистов.)
286
Нагорная проповедь — согласно Новому Завету первая проповедь, сказанная Иисусом Христом.
287
Тамерлан (Тимур) (1336–1405) — среднеазиатский государственный деятель и полководец, совершал грабительские походы.
Мы обменялись огромным количеством «за» и «против»; затем некоторое время молчали. Наконец она заговорила о Гизебрехте — человеке, прошедшем бог знает какие пытки. «Ты не удивлен моим мнением о нацистах?» Я не был нисколько удивлен, так же, как и самими нацистами. Удивительной была бы терпимость с их стороны и прощение с ее. «Но человек, который мог прощать, исчез, когда исчез Экки. Я была доброй, когда он был со мной. Теперь я зла. Если бы он все еще был здесь, я смогла бы простить тех, кто убрал его. Но это невозможное условие. Я никогда не смогу прощать». (На это, конечно, можно было дать ответ, но в том положении, в котором я находился, я не имел права давать какие бы то ни было ответы.) Она продолжала рассказывать о том, кем он был для нее. Кем-то, кого она не стыдилась любить, в отличие от того стыда, который она испытывала от своих чувств к Джерри. Кем-то, кого она была способна любить всем своим существом — «не время от времени или частью своей души, на крыше, и не просто ради забавы, в художественной мастерской, перед обедом». И она все возвращалась к одному и тому же — что Экки сделал ее доброй, правдивой, неэгоистичной и, уж конечно, счастливой. «Я стала совершенно другой, пока была с ним. Или, может быть, я впервые стала собой». Затем: «Помнишь, как ты смеялся надо мной в тот раз на крыше, когда я говорила о моем истинном Я?» Естественно, я помнил! В тот момент я не был сам достаточно истинным, чтобы постичь мою собственную отдаленность от реальности. Впоследствии, когда я увидел, как она рыдает, когда я узнал, что намеренно отказывался любить ее, я понял это.