Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Слепой часовщик. Как эволюция доказывает отсутствие замысла во Вселенной
Шрифт:

В качестве примеров тут издавна приводят руки кузнецов и шею жирафа. В деревнях, где кузнец получал свое ремесло в наследство от отца, деда и прадеда, считалось, что он наследует вместе с ним и натренированные мускулы своих предков. И не просто наследует, а тренирует еще сильнее, передавая их своему сыну в усовершенствованном виде. Короткошеие предки жирафов тщетно пытались дотянуться до листьев на высоких деревьях. Они изо всех сил тянулись верх, благодаря чему мышцы и кости их шеи удлинялись. Каждое новое поколение имело слегка более длинную шею по сравнению с предшествующим и передавало это стартовое преимущество своим потомкам. Ламаркизм в своем чистом виде утверждает, что эволюционное развитие всегда происходит по такой схеме. Организм стремится к чему-то, в чем очень нуждается. В результате такого стремления те части тела, которые оказываются задействованными в нем, увеличиваются в размерах или же каким-то иным образом изменяются в нужном направлении. Эти преобразования передаются следующим поколениям, и т. д. Достоинством данной теории является то, что она подразумевает накапливание изменений — как мы уже видели, это необходимая составляющая любой эволюционной теории, которая претендует на то, чтобы соответствовать своему назначению

в формировании нашей картины мира.

По всей видимости, теория Ламарка обладает большой эмоциональной притягательностью как для определенной категории людей умственного труда, так и для некоторых простых смертных. Однажды ко мне подошел мой сослуживец, выдающийся историк марксизма — человек чрезвычайно культурный и начитанный. Он сказал, что понимает: факты, судя по всему, свидетельствуют против ламаркистской теории. Но есть ли все-таки хоть какая-нибудь надежда подтвердить ее? Я ответил, что, по моему мнению, никакой надежды нет, и он выслушал это с искренним сожалением, сказав, что по идеологическим соображениям хотел бы, чтобы ламаркизм оказался правдой. Ему казалось, что это дало бы человечеству шанс исправиться. Джордж Бернард Шоу посвятил одно из своих громадных предисловий (к циклу “Назад к Мафусаилу”) страстной защите наследования приобретенных признаков. Его аргументы основывались не на биологических знаниях, в полном отсутствии которых он сам беспечно признавался, а на испытываемом им отвращении к тем следствиям, которые выводятся из дарвинизма — из этого “стечения обстоятельств”:

На первый взгляд, все просто, потому что поначалу ты не осознаешь всего, что за этим стоит. Но, как только до тебя доходит истинный смысл, твое сердце уходит в пятки. Здесь кроется омерзительный фатализм, гадкое и непростительное отрицание красоты и интеллекта, силы и предназначения, чести и устремлений.

Еще одним выдающимся писателем, который не мог смириться с тем, что казалось ему неизбежными выводами из дарвинизма, был Артур Кестлер. Как язвительно, но точно заметил Стивен Гульд, на всем протяжении последних шести своих книг Кестлер воюет с собственным неправильным пониманием дарвинизма. Та спасительная альтернатива, которую он предлагал взамен, никогда не была мне до конца понятна, но вполне может быть истолкована как смутно ламаркистская.

Кестлер и Шоу были независимо мыслившими одиночками. Их экстравагантные представления об эволюции вряд ли оказали серьезное влияние на науку, хотя лично я, к стыду своему, помню, как убедительные разглагольствования Шоу в “Назад к Мафусаилу” отвратили меня от дарвинизма как минимум на год, когда я был подростком. Эмоциональная привлекательность ламаркизма, сопровождаемая враждебными эмоциями по отношению к теории Дарвина, имела порой куда более зловещие последствия, когда ее поддерживали могучие идеологии, использовавшиеся в качестве мыслезаменителей. Трофим Лысенко был второсортным селекционером культурных растений, имевшим весьма посредственные способности, если не считать способностей к политике. В большинстве цивилизованных стран его антименделевский фанатизм и страстная, не признающая возражений вера в наследование приобретенных признаков были бы просто безобидно проигнорированы. К сожалению, ему довелось жить в стране, где идеология значила больше, чем научная истина. В 1940 году он был назначен директором Института генетики Академии наук СССР [12] и стал безгранично влиятелен. Его невежественные взгляды были единственными представлениями о генетике, какие преподавались в советских школах в течение целого поколения. Сельскому хозяйству Советского Союза был нанесен неисчислимый ущерб. Многие выдающиеся советские генетики были изгнаны, сосланы или брошены за решетку. Например, всемирно известный генетик Н. И. Вавилов умер от истощения в тюремной камере без окон после продолжительного судебного процесса по сфабрикованным смехотворным обвинениям, таким как “шпионаж в пользу Британии”.

12

В оригинале: “директором Института генетики Советского Союза”. — Прим. перев.

Доказать, что приобретенные признаки никогда не наследуются, невозможно по тем же причинам, по каким невозможно доказать, что фей не существует. Все, что мы можем сказать, — это то, что достоверных случаев обнаружения фей не было, а имеющиеся сомнительные фотографии являются грубыми подделками наподобие мнимых человеческих следов в техасских горных породах эпохи динозавров. Любые категоричные заявления, будто фей не существует, уязвимы — вдруг я в один прекрасный день встречу где-нибудь в глухом уголке своего сада крохотное человеческое существо с прозрачными крылышками. Точно в такой же степени неопровержима и теория о наследовании приобретенных признаков. Просто-напросто до сих пор почти все попытки доказать это явление оборачивались неудачей. Из тех же, которые вроде бы удались, часть оказались подлогом (как, например, известные опыты с подкожным введением туши жабе-повитухе, давшие название посвященной им книге Артура Кестлера), а остальные не удалось воспроизвести другим исследователям. Тем не менее как кто-то может однажды встретить фею в заброшенном углу сада, будучи при этом трезвым и имея под рукой фотоаппарат, точно так же кто-нибудь может в один прекрасный день обнаружить случай наследования приобретенных признаков.

Можно, однако, добавить по этому поводу и еще кое-что. Некоторые из тех явлений, которые достоверно не наблюдались, правдоподобны постольку, поскольку они не подвергают сомнению все остальное, что нам известно. Я не встречал убедительных доказательств в поддержку теории о существовании современных плезиозавров в озере Лох-Несс, но, если вдруг такие доказательства найдутся, моя картина мира не разлетится вдребезги. Я буду просто удивлен (и восхищен), поскольку за последние 60 млн лет не было никаких следов существования плезиозавров, а это представляется слишком долгим сроком для выживания маленькой реликтовой популяции. Но никакие основополагающие научные принципы на карту не поставлены. Это всего лишь вопрос факта. С другой стороны, наука уже достигла неплохого понимания того, как работает Вселенная. Это понимание

способно объяснить громадное количество явлений, и существует немало тезисов, с которыми его было бы невозможно — или по крайней мере очень сложно — примирить. Например, это относится к заявлению, делаемому на лживых библейских основаниях, будто мир был создан всего-навсего около 6 тыс. лет назад. Это не просто неподтвержденная теория. Она противоречит не только общепринятым концепциям биологии и геологии, но также физической теории радиоактивности, а заодно и всей современной космологии (если бы на свете не было ничего старше 6 тыс. лет, то небесные тела, находящиеся на расстоянии более 6 тыс. световых лет от нас, не были бы нам видны — нельзя было бы обнаружить ни Млечный путь, ни еще 100 000 млн галактик, существование которых подтверждает современная космология).

В истории бывали случаи, когда из-за одного-единственного необъяснимого факта приходилось отвергать всю традиционную науку. Было бы самонадеянно утверждать, что таких научных переворотов больше никогда не случится. Но само собой разумеется, что для того, чтобы принять факт, переворачивающий всю общепризнанную и успешно работающую систему представлений вверх тормашками, мы потребуем более высоких критериев достоверности, чем те, что нам нужны для принятия такого факта, который, пусть даже будучи удивительным, легко согласовывается с уже существующей наукой. Плезиозавра в озере Лох-Несс мне достаточно будет увидеть собственными глазами. Однако если я увижу человека, летающего без посторонней помощи, то, прежде чем отказаться от всей современной физики, предположу, что это галлюцинация или хитроумный фокус. Существует непрерывный спектр теорий: от тех, которые, возможно, и ошибочны, но легко могли бы оказаться верными, до тех, которые можно признать верными только ценой полного разрушения всего огромного здания успешной традиционной науки.

В какой же части этого континуума располагается ламаркизм? Обычно его представляют вплотную прижатым к краю “неправда, которая легко могла бы оказаться правдой”. Я же собираюсь доказать, что ламаркизм, точнее наследование приобретенных признаков, если и не относится к той же категории явлений, что и левитация силой молитвы, то все же располагается ближе к “левитации”, чем к “лох-несскому чудовищу”. Наследование приобретенных признаков не из тех вещей, которые запросто могли бы оказаться правдой, притом что, по-видимому, ею и не являются. Я собираюсь привести доводы в пользу того, что оно возможно только в том случае, если одна из самых драгоценных и успешно себя зарекомендовавших закономерностей эмбриологии будет признана негодной. А потому ламаркизм требует к себе более скептического отношения, чем лох-несское чудовище. Так что же это за общепринятый и хорошо себя зарекомендовавший эмбриологический принцип, от которого пришлось бы отказаться, прежде чем признать справедливость ламаркизма? Это потребует объяснения. Оно может показаться отклонением от темы, но его необходимость станет в конце концов очевидна. И напоминаю: это мы пока еще не начали разговор о том, что, даже если бы ламаркизм был правдой, он все равно не был бы способен объяснить эволюцию сложных приспособлений.

Итак, на повестке дня у нас эмбриология. Традиционно существовало два четко различающихся типа взглядов на то, каким образом из одной-единственной клетки получается взрослое существо. Формально говоря, эти противоположные точки зрения называются теориями преформации и эпигенеза, но в своем современном виде они более заслуживают именоваться “теорией чертежа” и “теорией рецепта”. Ранние преформисты полагали, будто взрослый организм предсуществует внутри той единственной клетки, из которой он развивается. Одному из них даже привиделся в микроскопе крохотный человечек — “гомункул”, свернувшийся калачиком внутри сперматозоида (но не яйцеклетки!) С точки зрения преформиста эмбриональное развитие представляло собой только лишь процесс роста. Все детали взрослого организма уже были сформированы заранее. Вероятно, у каждого гомункула мужского пола должны были быть свои ультраминиатюрные сперматозоиды, внутри которых были плотно упакованы его собственные дети — в свою очередь уже содержавшие в себе внуков, и т. д. Не говоря уже об этой проблеме бесконечной регрессии, наивный преформизм не учитывал того факта (который в XVII в. едва ли был менее очевиден, чем сегодня) что признаки передаются детям не только от отца, но и от матери. Справедливости ради следует сказать, что так называемые овисты встречались среди преформистов даже чаще, чем “спермисты”. Они считали, что заранее сформированный организм находится не в сперматозоиде, а в яйцеклетке. Но овизм сталкивался с теми же самыми проблемами, что и спермизм.

Современный преформизм ни с одной из этих проблем не сталкивается, что не мешает ему оставаться заблуждением. Данная “теория чертежа” утверждает, что ДНК оплодотворенной яйцеклетки аналогична чертежу взрослого организма. Чертеж — это отображение некоего реального предмета в уменьшенном масштабе. Реальный предмет — будь то лошадь, автомобиль или что угодно еще — является трехмерным, в то время как чертеж двухмерен. Трехмерный объект — скажем, здание — можно представить в виде набора двухмерных срезов: горизонтальных планов каждого этажа, различных вертикальных проекций и т. д. Переход к меньшему количеству измерений делается просто ради удобства. Архитекторы в принципе могли бы давать строителям трехмерные масштабированные модели зданий, сделанные из спичек и кусочков пробки, но двухмерные изображения на плоской бумаге удобнее носить в портфеле, в них проще вносить исправления и вообще с ними проще работать.

Дальнейшее уменьшение числа измерений до одного бывает необходимо, если чертеж требуется перевести в компьютерный импульсный код, чтобы, к примеру, передать его по телефонной линии на другой конец страны. Это просто сделать — достаточно лишь представить каждый из двухмерных чертежей в виде одномерной “развертки”. Таким же образом кодируются и телевизионные изображения, передающиеся в виде радиоволн. Здесь сжатие до меньшего числа измерений — тоже в высшей степени банальный способ кодировки. Важно, что взаимно-однозначное соответствие между чертежом и зданием по-прежнему сохраняется. Каждый кусочек чертежа соответствует какому-то определенному кусочку здания. Можно сказать, что в каком-то смысле чертеж — крохотное “предсуществующее” здание, даже если эта миниатюрная копия имеет меньшее число измерений по сравнению с реальным объектом.

Поделиться с друзьями: