Слоник из яшмы. По замкнутому кругу
Шрифт:
Отсутствие целого клочка рукописи делает невозможным точно установить, в каком городе и когда разворачивались эти события, но можно предположить, что это был один из небольших городов Западной Белоруссии в канун Великой Отечественной войны.
«…Мы выходили в жизнь, нас было пять человек ребят, прочно спаянных дружбой. Завтра нам всем предстояло разлучиться: двое слесарей уезжали в Ленинград на Кировский завод, один отправлялся в Брянск в механические мастерские, мой лучший друг оставался здесь, в столярных мастерских мебельной фабрики, и только я один направлялся в Минск, на завод радиоаппаратуры. Мы были хорошо одеты. В наших карманах лежали «путевки в жизнь» и новенькие, хрустящие бумажки подъемных денег. Не помню, кому из нас пришла эта мысль — отпраздновать наш последний вечер в родном городе, но оказались мы в ресторане «Беловежская пуща». Первые же рюмки вина опьянили нас. Позже я никак не мог вспомнить того, что произошло. Помню, что я, стоя на столе, отбивался тяжелым стулом от наседавших на нас рослых парней с Брестской и Проломной улиц, извечных врагов детдомовцев и фезеушников.
Пришли мы в себя только утром на жестких нарах городской тюрьмы. Несколько дней мы не знали причины нашего ареста, нас не вызывали на следствие и вскоре изолировали друг от друга. Позже я узнал, что в результате пьяной драки в ресторане был убит Ян Брылевский. Я знал этого злобного, почти всегда пьяного двадцатилетнего парня, он работал подручным мастера на кооперативной мельнице.
Меня долго держали в одиночке, вызывали на допрос, на очные ставки. Время шло медленно. За окном стояли жаркие дни, в камере было сыро и холодно, только маленький клочок неба был виден мне из окна, закрытого большим
Прошел месяц, второй, затем я почувствовал, что за дверью моей камеры происходит что-то неладное: пищу мне стали давать не вовремя, допросы прекратились, нас, заключенных, стали забывать на целые дни. Однажды утром я проснулся от непривычной тишины, затем я услышал где-то совсем близко зловещий гул самолетов, и старое здание тюрьмы начало трясти от частых фугасных разрывов. Я бросился к двери, стучал ногами, мне ответил стук из соседних камер. Тюрьма наполнилась криком и грохотом.
Ночью в городе была слышна ружейная и пулеметная перестрелка, затем лязг танковых гусениц, фырканье автомобилей и чужая рыкающая речь. Утром немцы открыли внутренние двери камер, мы вышли во двор. Полевые кухни гитлеровцев оделили нас баландой и серым безвкусным хлебом.
Несколько дней какие-то люди в штатском рылись в канцелярии тюрьмы, кого-то выпускали на волю, кого-то запирали в одиночки. Пришла и моя очередь. Меня вызвали, и, вручив мне зеленую бумажку с надписью на чужом, непонятном мне языке, человек в штатском сказал:
— Вот, Валерий Петрович. — Меня впервые назвали по отчеству. — Советская власть за невинную шалость как преступника держала вас в тюрьме. Немецкое командование дарует вам свободу и, проявляя отеческую заботу, направляет вас на учение в одно из лучших учебных заведений Германии.
На следующий день гитлеровец отвез меня на аэродром и, передав другому офицеру вместе с папкой «дела», которую я не раз видел у следователя, уехал, пожелав на плохом русском языке «Сшасливый путь!». В тот же день мы приземлились, как я позже узнал, в Шнейдемюле. Здесь меня хорошо накормили, одели в ловко сшитый костюм и на машине повезли дальше. Только поздно вечером, миновав небольшой город Фалькенбург, мы въехали в густой, темный лес; вскоре лес расступился, и мы оказались перед высоким забором, оплетенным колючей проволокой.
За этим высоким забором я провел почти год жизни. Свобода моя была ограничена, но все же это была свобода. Меня отлично кормили, я жил в отдельной, хороша обставленной комнате. Распорядок дня был строгим и неизменным.
Меня действительно учили: располагая отличными учебными пособиями, я занимался с педагогами изучением конструкций и схем супергетеродинных приемников и коротковолновых приемо-передаточных станций, шифровкой и дешифровкой передач, но главное — мне вдалбливали в голову, искусно изыскивая примеры и сравнения, что вот чужая для меня страна проявляет ко мне, простому русскому парню, такое внимание и заботу. Меня настойчиво и упорно восстанавливали против моей Родины, потакая во всем, в каждом моем желании, если оно не шло вразрез с большим плакатом у входа: «Проникновение за ограду карается смертью!»
Спустя одиннадцать месяцев меня поздравили с успешным окончанием курса учебы, и сам доктор Рихард фон Рюмрих вызвал меня к себе для последнего, напутственного слова. Рюмрих мне сказал, что он очень мною доволен, что мне предстоит отличное будущее, что война в ближайшее время кончится, но мне еще предстоит потрудиться для общего дела, оказав тем самым значительную услугу фюреру.
Рюмрих налил два больших бокала вина, передал мне один из них и, поздравив меня с окончанием «альдшуле», предложил выпить за мое будущее.
Первый раз в жизни я выпил год тому назад в ресторане «Беловежская пуща». Этот, второй в моей жизни бокал я с отвращением поднес к губам и в нерешительности остановился.
— Пейте, пейте до дна, молодой человек, — отечески мягко сказал доктор Рюмрих, — в этом бокале ваше великолепное будущее!
Я выпил. Содержимое бокала обожгло меня, в глазах поплыли круги. Рюмрих поддержал меня, усадил в кресло, и я потерял сознание.
Открыв глаза и с недоумением осмотревшись, я увидел незнакомую мне больничную обстановку. Я лежал на кровати, сверкающей белоснежным бельем, около меня сидела дежурная сестра. Заметив мое пробуждение, она выжидательно склонилась надо мной. Я попросил пить. Утолив жажду, я почувствовал сильный зуд в правой ступне. Посмотрев на ноги, я в ужасе увидел, что у меня не было правой ноги.
Сестра объяснила мне, что, выйдя от доктора Рюмриха, я был настолько пьян, что упал и моя правая нога оказалась под гусеницей танкетки, маневрировавшей во дворе школы.
Меня охватило отчаяние, но появился вызванный сестрой Рюмрих. Он сказал мне, что ничего не меняется в наших планах, что лучшие немецкие мастера сделают мне протез, в котором я смогу заниматься даже легкой атлетикой, что высшее начальство шлет мне свое соболезнование и уверяет меня, что проявит заботу о моем будущем.
Прошло два месяца, я…»
Здесь вновь не хватает нескольких больших клочков рукописи. По отдельным отрывкам слов можно было предполагать, что Холодов писал о своем выздоровлении и тренировке в ходьбе на костылях.
«…его отъезда. Я больше не Валерий Шаламов, меня зовут Тимофей Максимович Холодов. Имя мне не нравится, но фамилия хорошая, звучная. С небольшой солдатской котомкой за плечами, одетый в красноармейскую форму, я жду в приемной Рюмриха машину, которая должна отвезти меня на аэродром Шнейдемюль.
Передо мной поставлена задача: я должен, пройдя ВТЭК, получить инвалидность, поселиться в Славограде и, открыв мастерскую по починке радиоприемников, собрать коротковолновую рацию, затем на волне в 40 метров третьего числа каждого месяца в двенадцать часов ночи передавать в эфир свои позывные «Ф-2» и с двенадцати тридцати переходить на прием. Если ко мне явится человек и скажет: «Я привез вам привет из школы!», я должен был ответить: «У меня со школой связано много хороших воспоминаний». Тогда пришедший передаст мне информацию, которую я должен зашифровать по коду и передать в эфир. Ключом кода была книга «Экономическая история» М. Разумовского, эту книгу я должен был купить в одном из букинистических магазинов Москвы.
Я ничего не знал о том, что делается на дорогах войны. По радио в «альдшуле» я слышал бешеный бой барабанов, звуки маршей и хриплую исступленную речь фюрера.
Был сентябрь. Через открытую форточку с клумбы, разбитой подле окна, доносился запах цветов. Я с нетерпением ждал машину и думал о том, что меня ждет на Родине. Вдруг в форточку влетел метко брошенный небольшой камешек, ударивший о висящий на стене портрет Гитлера. Он упал около меня. Я нагнулся, поднял камешек и развернул записку, в которую он был завернут. Неизвестный писал мне: «Валерий, не будь дураком! Тебя Рюмрих опоил снотворным и сонному тебе отрезали ногу. Они считают, что инвалиду легче обмануть доверие русских людей. Рюмрих хочет сделать из тебя шпиона и предателя. Помни о том, что ты русский!»
Вошел Рюмрих, и я едва успел спрятать записку. Когда меня перебросили через линию фронта и я, окруженный вниманием и заботой русских людей, добрался до Москвы, моим первым желанием было рассказать всю правду, но страх перед последствием этого сковывал меня и заставлял молчать. Перед моим отъездом Рюмрих предупредил меня о том, что за мною будет установлено наблюдение и в случае невыполнения мною приказа я буду разоблачен перед советскими следственными органами в убийстве Яна Брылевского. Помня об этом, я выехал в Славоград.
Меня приняли в артель «Бытовик», в мастерскую по починке бытовых электроприборов, приемников и репродукторов для обслуживания населения.
Была середина ноября сорок второго года. Соотношение сил на фронтах начало резко меняться. Для всех стало ясно, что гитлеровцы эту войну проиграют. Каждая новая сводка Совинформбюро приносила мне освобождение от гнетущего прошлого.
Люди Рюмриха меня не беспокоили, коротковолновую рацию я так и не собрал. Жизнь моя налаживалась. Работал я много и с увлечением, меня ценили, относились ко мне хорошо. И вот я встретил девушку. Меня бросало то в жар, то в холод: то я считал, что мое прошлое не дает мне права связать нашу судьбу, то я успокаивал свою совесть тем, что война кончилась, с фашизмом раз и навсегда покончено и доктор Рюмрих с его «альдшуле» — дурной и забытый сон. Я думал: «Ну что с того, если я сейчас и расскажу всю правду? Никому от этого пользы не будет, а я потеряю все…»
Я женился, у нас родился ребенок, я был счастлив так, как только может быть счастлив человек, и вот…
Два дня назад в восемь часов вечера я, отпустив ученика, уже собирался домой, когда открылась
дверь и в мастерскую вошел человек в светлом костюме. Убирая на верстаке инструмент, я сказал: «Мастерская закрыта!» — «Я вас не задержу», — ответил человек. Открыв барьер загородки для посетителей, он подошел к верстаку и, убедившись в том, что в мастерской, кроме нас, никого нет, сказал: «Я привез вам привет из школы!..»Писать об этом нужно много и долго, но мысли и чувства мои в те мгновения встречи с прошлым промелькнули быстрее молнии. Конечно, я мог на пароль не ответить, и человек бы ушел, и, быть может, все осталось бы по-прежнему, но я решил, что нельзя допустить, чтобы враг свободно ходил по нашей земле и я ответил: «У меня со школой связано много хороших воспоминаний».
Вот уж поистине «хорошие воспоминания» — злее насмешки и не придумаешь!
Человек сказал мне: «Я понимаю ваше недоумение, конечно, «Ф-2» перестал существовать, и было трудно надеяться на весточку от доктора Рюмриха, но история циклична, все повторяется. Вы будете звать меня «Бэнет». Новый пароль явки: «Время боится пирамид». Вот вам пять тысяч рублей. Мне будет нужна рация к середине июля, но я зайду к вам раньше», — закончил Бэнет и, протянув мне руку, простился и вышел из мастерской.
Я еще чувствовал резкое и сильное пожатие его большой, сильной руки, а мне уже казалось, что всего этого не было, что это почудилось мне… И только пачка денег, лежащая на верстаке, свидетельствовала о реальности этой встречи.
Я написал все, ничего не утаив.
Решать мою судьбу буду не я, но любое решение я буду считать справедливым…»
На этом заканчивалось письмо Холодова. Последняя страничка его рукописи казалась неполной, от листа была оторвана, по крайней мере, одна треть страницы.
Приложив к краю рукописи узкий листок «посмертной записки» Холодова, Никитин установил, что эта записка и была оторвана от страницы.
Вот чем заканчивал свое письмо Холодов:
«Во всем том, что произошло, я виню только самого себя. Жена моя ничего не знала. Прошу вас избавить ее от каких бы то ни было неприятностей.
Тимофей Холодов».
РАЗГОВОР ЗА ПОЛНОЧЬ
Мифическая птица Феникс сгорала и вновь возрождалась из пепла. Действительность превзошла миф — письмо Холодова, дважды сожженное, разорванное на клочки, было восстановлено и вручено адресату.
Полковник отложил письмо, встал и прошелся по кабинету. Никитин молча наблюдал за ним.
В открытое окно влетел бражник, было слышно, как он бьется своим тугим сигарообразным телом о матовый плафон люстры. Отзвонили куранты. До отхода поезда в Славоград оставалось полтора часа.
Полковник сел в глубокое кресло рядом с Никитиным, потирая большим и указательным пальцами подбородок, что всегда служило у него признаком напряженной работы мысли.
— Бэнет получил явку к Холодову как к связному, ему была нужна рация. В первую же встречу Холодов вызвал у него недоверие. Бэнет пришел во второй раз, чтобы проверить Холодова, — в раздумье сказал полковник. — Через окно можно было наблюдать за тем, что делается в мастерской?
— В плотном молескиновом занавесе, закрывающем окно, узкая полоска просвета. Фасад дома погружен в темноту, а через этот просвет видно все, что происходит, в ярко освещенной мастерской, — ответил Никитин.
— Прежде чем войти в мастерскую, — продолжал полковник, — Бэнет некоторое время наблюдал за Холодовым через окно. Он видел, что Холодов что-то писал и при стуке в дверь спрятал написанное. Это усилило подозрение агента. На предложение Бэнета выпить Холодов ответил согласием: он не хотел раньше времени насторожить агента. Бэнет поправил занавеску на окне и налил ему в стакан водку с большой дозой хлоралгидрата. После того как Холодов впал в состояние наркотического сна, агент извлек спрятанное Холодовым письмо и прочел его. Решение убить Холодова пришло, как только он понял, что радист его выдаст. Мысль создать впечатление самоубийства появилась после прочтения заключительной части письма. Эти строки могли быть использованы в качестве посмертной записки Холодова. Теперь возникает такой вопрос: Хельмут Мерлинг и Бэнет одно и то же лицо?
— Это разные лица, — уверенно сказал Никитин. — У Мерлинга алиби! В день смерти Холодова он в магазине антикварии на Арбате продал Луизе Вейзель пейзаж. Кроме того, его обувь была заляпана грязью, предположительно глиной. А в Москве несколько дней было сухо и солнечно.
— Но дожди где-то прошли?
— По сведениям синоптиков, накануне сильные дожди прошли в треугольнике Гжель — Быково — Пятьдесят второй километр. Это на востоке области, подмосковная Мещера. Кстати, Гжель — месторождение тугоплавких глин.
— А Славоград?
— Песчаная почва, да и дожди, как утверждают старожилы, не были десять дней. Кроме того, мне думается, что Мерлинг — резидент, общение с которым, во избежание провала, было разрешено Бэнету лишь в крайнем случае…
— На основании каких фактов ты, Федор Степанович, пришел к такому заключению? — с интересом спросил полковник.
— Целая цепь фактов позволяет сделать такие выводы. Начну по порядку. — Никитин вынул из кармана листок бумаги, исписанный убористым почерком, и прочел: — «…его маленькие, по-женски слабые руки с тонкими пальцами были руками талантливого человека. На протяжении многих лет работы в Цинциннати Хельмут Мерлинг считался самым лучшим и самым тонким художником по рисунку тканей». Так утверждал Хью Мориссон, корреспондент отдела судебной хроники газеты «Джексонвилл стар» в 1943 году. Холодов в своем письме пишет: «…я еще чувствовал резкое и сильное пожатие его большой, сильной руки…» Мориссон нас уверяет, что у Мерлинга маленькие, по-женски слабые руки. Холодов говорит о сильной, большой руке. Мне кажется, можно сделать вывод, что человек, посетивший Холодова, и Хельмут Мерлинг не одно и то же лицо. Дальше Хью Мориссон пишет: «Мерлинг своей внешностью вызывал недоумение. Казалось странным: невысокого роста человек, весивший сто сорок три фунта, с серым, ничем не примечательным лицом, мог вызвать такой сильный общественный резонанс в стране…» Английский фунт равен 453,6 грамма, стало быть, Мерлинг весит что-то около шестидесяти пяти килограммов. Мог ли человек с таким весом подтянуть и закрепить на крюке тело Холодова, весившего восемьдесят семь килограммов? Думаю, что это было бы ему не под силу.
— Логично, — согласился полковник. — Но на основании каких фактов ты приходишь к заключению, что Бэнет может обращаться к резиденту только в исключительных случаях?
— Если бы связь через Мерлинга была надежной и постоянно действующей, Бэнет не сделал бы рискованной попытки использовать в качестве связного Холодова, много лет назад завербованного гитлеровской разведкой. Теперь обратите внимание, Сергей Васильевич, на следующее очень важное обстоятельство: Бэнет говорит Холодову: «Мне будет нужна рация к середине июля…» А директор завода в беседе со мной высказал такую мысль: «Вся эта история меня очень беспокоит в связи с тем, что в середине июля мы пускаем в серийное производство новую марку автоматического прицела». Сопоставление этих фактов приводит к мысли, что, как только Бэнет получит интересующие его сведения, он за отсутствием рации вновь отправится к Хельмуту Мерлингу. Если нам удастся выявить Бэнета, то, установив за ним наблюдение, мы обнаружим и Мерлинга.
— Ты, Федор Степанович, считаешь, что Бэнет мог войти и выйти из мастерской Холодова, проделав довольно сложную манипуляцию с веревкой, оставаясь никем не замеченным? — спросил полковник.
— Да, считаю это возможным и вот почему: мастерская закрывалась в восемь часов; заперев мастерскую, Холодов написал это письмо. Двенадцать страниц убористого текста — это минимум два-три часа времени, а в одиннадцать часов ночи на улицах безлюдно. Славоград — город рабочих, в нем жизнь начинается рано, и в двенадцатом часу ночи горожане уже спят, — ответил Никитин. — Я понимаю, Сергей Васильевич, вашу мысль. Очень может быть, что путем опроса большого количества людей нам и удалось бы выявить человека, обратившего внимание на Бэнета, когда он выходил из мастерской. Но мне кажется, опрос не останется тайной и для агента, насторожит его и затруднит нашу и без того сложную работу.
— Мне не понятно одно, Федор Степанович, почему для обобщений ты пользуешься Хью Мориссоном? Прошло много лет с тех пор, как американский журналист наблюдал Мерлинга, ты же видел его недавно, не прошло и года… Если в сороковых годах агенту было едва за тридцать, то сейчас ему под шестьдесят!
— Я пользуюсь сведениями Мориссона, если в них нет противоречий. Помните, у Марфы-собачницы, в комнате Мерлинга, я видел спортивный эспандер с лоснящимися ручками от частого употребления. У Мерлинга сильное, тренированное тело. Он за собой следит. И если в «шалаше» Завалишина пили запросто во время обильных обедов, Мерлинг не пил ни капли и был воздержан в еде. Не могу не пожалеть, что способности этого человека направлены в такое русло.