Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Слова через край

Дзаваттини Чезаре

Шрифт:

В Партинико ровно в полночь Мингоцци и я беседуем с каким-то юношей; мимо нас проносятся полицейские машины, направляющиеся в Алькамо, где произошло несколько нападений на автомобили. Наш собеседник в модном пиджаке с разрезами, но мы знаем, что он серьезный парень, тяжко трудится и не играет даже в деревенскую рулетку, что находится на площади возле фонтана; впрочем, я сам видел — ставки не превышали десяти лир. Он не хочет, чтобы приезжий, «чужак», критиковал его Партинико (в здешних витринах сверкают преимущественно товары с Севера — сладости и электробытовые приборы), не следует выносить сор из дому, говорит он. Я возражаю, что, когда все вокруг так скованы страхом, тут уж вообще не до сора. Юноша из Партинико меланхолически замечает, что на Сицилии у людей все силы уходят на борьбу за существование. А разве в Риме легче? Я знаю одну женщину, которая ходит по улицам с шарманкой. В плохую погоду она обязана приносить ручку от шарманки ее владельцу — такой между ними уговор — в доказательство того, что она в тот день не пользуется шарманкой. «Но я, — рассказывала женщина, — сделала другую ручку и хожу по улицам с шарманкой, даже когда идет снег, — иначе как бы я прокормила себя и своих детей?»

Поезд перед выборами (4 мая 1963 г.)

Через несколько минут я отправлюсь голосовать. Напрягаю слух, чтобы услышать, есть ли что-нибудь особенное в доносящемся из-за окна шуме, по шуршание шин по асфальту улицы Меричи, как всегда, стремительно и

приглушенно — движение ничуть не сильнее, чем бывает по воскресеньям. Три дня назад я ездил в свое родное селение, а под вечер сел в Реджо-Эмилии на поезд, чтобы возвратиться в Рим. Он был так набит, что мне с трудом удалось втиснуться со своими чемоданами. Я стоял зажатый с трех сторон между молодым парнем с фьяской вина в руке, другим, который спал стоя, и горой узлов. Это возвращались с Севера, чтобы участвовать в выборах, южане-«эмигранты», они забили коридор вагона первого класса, как во время войны. Один, родом из Лукании, рассказывал, что в Милане хотел сесть на «Южную стрелу», чтобы поскорее добраться домой, но отказался от своего намерения, увидев, как в давке при посадке на поезд один пассажир укусил другого; люди кричали и плакали, четверых или пятерых унесли на носилках. Некоторые пытались влезть в окна, продолжает он, но зад не проходил, и ноги болтались снаружи. А на перроне, всего в нескольких шагах, люди вели себя совершенно нормально. Луканец затем говорит, что нужен «командир» — человек, который бы нами командовал, и что «раньше» на железных дорогах был порядок. Я же, слушая его, рыдал (конечно, только в душе) от мысли, что мне придется проделать весь путь в этой вони, простояв шесть часов на своих все более неустойчивых ногах, и тщетно пытался набраться мужества и воззвать к классовой солидарности пассажиров, сидящих в купе на бархатных диванах и с видом райских праведников взирающих на муки грешников в чистилище коридора. Неожиданно стало чуть свободнее, я смог прочно стать на обе ноги: это кто-то догадался открыть дверь уборной и впихнуть туда большой картонный ящик, откуда высовывалась буханка хлеба невиданных размеров. Парень из Салерно угостил меня сигаретой; он работает на самой границе, в Понте Треза и должен возвратиться туда тридцатого числа утром — только обнимет отца и мачеху, сходит проголосует и уедет обратно. Он посылает отцу двадцать тысяч лир каждый месяц; посылал бы и тридцать, если бы у него была мать, а не мачеха. Заметив, что он, говоря о деньгах, ощупывает задний карман, ему советуют не держать там деньги; парень умолкает, по лицу у него пробегает тень, но через минуту шепотом объявляет, что у него в майке зашито сто тысяч. В разговор вступает юноша из Лагонегро, возле Потенцы, он с отцом работает на бумажной фабрике в Интре, и спрашивает, чем занимаюсь я. Каждый тычет в мою сторону пальцем, пытаясь угадать мою профессию. У одного парня, до сих пор не раскрывшего рта, руки такие же гладкие, как у меня; после настойчивых расспросов узнаем, что он работает в полиции писарем. Отец юноши из Лагонегро воевал в Африке и теперь не в ладах с попами: он молится, как, видел, молятся негры. Они жуткие мерзляки и сами, без попов, просят бога, чтобы у них всегда грело солнце; когда они хотят помолиться, то просто становятся на колени и молятся. Узнав, что я живу в Риме, он говорит, что, значит, я не могу быть коммунистом. У него есть немного земли, но налоги заставили его два года назад бежать из деревни; дело кончится тем, говорит он, что в деревнях все разбегутся, и мы будем, как лошади, жрать траву. Он с удивлением смотрит на меня, заметив, что я записываю его слова. Потом разговор заходит о пенсиях по старости — всего десять тысяч лир, такие гроши, как на них проживешь? Он бы просто плюнул на них.

Подходит время обеда, но в ресторан надо идти через множество вагонов — девятнадцать, уточняет кто-то, проходя мимо. Я прошу соседа из Ченголы присмотреть за моим багажом и отправляюсь следом за четырьмя хорошо одетыми пассажирами, спотыкаясь о протянутые ноги и пустые бутылки из-под пива и апельсинового сока. В одном из вагонов второго класса проход загроможден вещами. Владельцы этих перевязанных веревками картонок и чемоданов не прочь поругаться, но даже и не мыслят о том, чтоб капельку подвинуться, они измучены и злы на весь свет. Из-за стука колес не разобрать ни слова. Мы ограничиваемся протестующими возгласами, не решаясь открыто возмущаться. За спиной наших оппонентов неожиданно вырастает служащий вагона-ресторана в белой куртке. Он делает нам знак: мол, не беспокойтесь, я сам все улажу. Мы взволнованно жестикулируем — а вдруг ему не удастся их уговорить? Мы видим, как они машут руками у него под самым носом. Если дверь откроется — в нескольких шагах от нас райское блаженство. Эти крестьяне, чернорабочие, садовники замыкаются в молчании. Об их молчание разбиваются все доводы официанта, а он избегает смотреть в нашу сторону, боясь прочесть в наших взглядах приказ продолжать ссору. Кто первый, не выдержав, крикнет, выстрелит? Проходит не меньше минуты, в течение которой мы ожидаем, что произойдет нечто чрезвычайное. Мимо, почти задевая нас, проносится встречный поезд, и у нас сердце замирает от страха. Какой позор, говорит один из моих спутников. Но поезд миновал нас благополучно. Одни из сидящих в обороне показывает знаком официанту, что если тот хочет убрать с дороги чемоданы — на здоровье, пусть убирает, но они но пошевельнут пальцем. Официант принимается разбирать проход медленно, неохотно; наконец открывается щель, сквозь которую мы молча проскальзываем, словно испуганные короли. Слышатся приглушенные «разрешите», «извините», мы подбираем животы и, тяжело дыша, пробираемся вперед. Краем глаза я вижу темные купе, где все спят, и ярко освещенные купе, где все смеются. Перешагивая через лежащее на полу тело человека, застигнутого сном, как жертвы Помпеи — лавой, я поднимаю ногу как можно выше. За окном в лунном свете мелькает река, поезд замедляет ход (или это нам только кажется), мы шагаем быстрее, чтобы достичь цели нашего похода, и в душу закрадывается сомнение: что, если никакого вагона-ресторана вообще нет? Но вернуться назад немыслимо: страшно вновь проходить мимо этих молчаливых судей. Однако после сытного обеда мы как ни в чем не бывало проделываем обратный путь; некоторые даже ковыряют зубочисткой во рту.

Луна (1969)

«Ах, луна, апрельская луна!» В этой достопамятной стихотворной строке автор сконцентрировал все, что веками говорили и писали о луне. Несомненно, свое происхождение эта строка ведет от той знаменитой оперы, в которой поется:

О, апрельская ночь облака гонит прочь, и на небе луна так светла и ясна.

Нельзя прийти в себя от изумления, услышав о скорости в 40 тыс. километров в час, с которой летят сейчас трое космонавтов. Что, если представить себе такую скорость в земных условиях? Тогда, выходит, от Рима до моей родной Лудзары, которые разделяет расстояние в пятьсот километров, можно добраться меньше чем за минуту.

Если человеческий прогресс будет развиваться такими темпами, то в один прекрасный день у нас отпадет необходимость куда-нибудь ехать, ибо мы уже будем там.

Если будут искать добровольца полететь на Луну, я подниму руку. Мне начнут возражать, указывая на мой возраст. Но я буду настаивать, умолять, даже заплачу. И вот меня засовывают в ракету, похожую на узкую трубку, и отправляют. Днем меньше, днем больше, но я долетаю до

Луны. Там, наверно, такая тишина, будто все вокруг посыпано тальком, но, когда на него дунешь, он не поднимается облачком. С Земли по радио меня спрашивают, что я вижу. Кто-то позади увидит мой огромный силуэт на сверкающем шаре Земли, как на темных иллюстрациях Доре к «Дон Кихоту» (вот как возникают традиции!). Обеспокоенные, они вновь меня запрашивают, Боже, прости меня, я им ничего не отвечаю, а сижу, желая насладиться этим неповторимым, полным одиночеством, и, в то время как меня продолжают вызывать, я погружаюсь в размышления именно об одиночестве.

Консервный нож

Катя перед собой тележку, я перехожу от прилавка к прилавку, и ангелы поют славу самообслуживанию. Я выбираю консервные банки — с пивом, зеленым горошком, треской, джемом, молоком, ветчиной. Но я забыл взять консервный нож. Не беда, достаточно лишь протянуть руку и бросить в тележку также и банку с консервным ножом. Я подношу банку к уху и трясу, чтобы проверить, есть ли внутри что-то железное. Есть! Я направляюсь к выходу. Но меня охватывает сомнение, и я останавливаюсь. Ведь нужен еще один консервный нож, чтобы открыть банку с консервным ножом. Тогда я беру вторую банку с консервным ножом и танцующей походкой подхожу к кассе.

Конкретно

Льет дождь, и вновь приходит мысль о наводнениях. Я решительно спрашиваю министра Румора, верно ли, что, потратив сотню миллионов лир, можно было бы сделать По судоходной на всем протяжении, превратить ее в большую водную артерию, какие существуют во Франции, что не только принесло бы большие социально-экономические выгоды огромной долине, но — что особенно важно — навсегда покончило бы с угрозой наводнений? А может, осуществлению этого проекта препятствуют какие-то потусторонние силы?

Превратить Москву в центр кино, борющегося за мир (4 сентября 1970 г.)

…Мне кажется, настало время каждому спросить себя, соответствует ли его деятельность в области кино целям мировой революции.

Мы говорили с советскими друзьями — как об одной из многих возможных мер — о том, чтобы сюда, в Москву, стекались предложения, поступающие из всех стран мира, о создании таких фильмов, или, лучше сказать, о создании такого кино, которое способствовало бы реалистическому пониманию идеи мира между народами… С этой целью следовало бы создать международный комитет, состоящий из двенадцати самых крупных представителей науки и искусства, пользующихся всеобщим уважением за вклад в дело прогресса человечества, и этот комитет отбирал бы из большого потока предложений (не устанавливая никаких ограничений в отношении жанров, формы, метража и так далее) все то, что дало бы кино возможность сделать качественный скачок и помогло бы ему выполнить ту роль, которую я назвал бы революционной… Вот конкретная почва для работы Всемирного Совета Мира.

ИЗ «HE-КНИГИ»

Спасибо, спасибо, спасибо, спасибо, это прекрасный магнитофон! Я сразу же почувствовал себя свободным и независимым, ну совсем другое дело — алло, алло, раз, два, три, — какая красота! Да-да, он работает, а кроме того, видите ли, слова, по счастью, обладают смыслом; и если я сейчас говорю: я видел, это значит, что я в самом деле видел — какая ясность, какая непосредственность, — братья итальянцы, я видел потасовку между полицией и фашистами, я видел, как они лупили друг друга, а позади них, там, в тени, подобно водяному знаку на ассигнации в тысячу лир, были другие — по меньшей мере сотня, я их узнал, это люди, которые ходят вверх-вниз по монументальным лестницам и никогда не спотыкаются. Я бы обязательно споткнулся, потому и не могу быть даже мэром (раздается кашель), черт бы побрал этот кашель! Теперь они попытаются подорвать доверие ко всему, что я ни скажу, ибо, говорят они, у него кашель, но я брожу по улицам и голосом средневекового глашатая твержу: я видел, я видел. Понятное дело, из-за меня творится настоящий кавардак в уличном движении, ужасные пробки, фургоны, всевозможные фургоны, фургоны с кока-колой, фургоны с еще не освященными облатками для причастия создают заторы наряду с полицейскими машинами… однако они поостерегутся меня арестовывать. Я думаю, меня не арестуют. Неужели мы будем делать из него мученика? — говорят они, — ну уж нет, и тогда распространяют слух, что я не моюсь, что мое сквернословие совершенно научно доказывает, как прогрессирует атероскле… Маразматик, совсем выжил из ума, наверно, скажут они — и пустят полицейского агента, переодетого представителем профсоюза писателей, ходить по Пьяцца дель Пополо, между столиками кафе Розати, Кановы — вы меня понимаете? — там, где собирается весь этот клан, и объяснять, что если бы я умел как следует вылепить персонаж, то не прибегал бы к автобиографизму, ко всем этим, как они выражаются, неестественным художественным средствам, а я в это время выступаю на митинге и говорю, пошли они все подальше, ни за что на свете я не соглашусь придумывать, создавать кого-то по имени, допустим, Грандоцци, они этого хотят, чтобы меня отвлечь, когда, наоборот, нельзя терять времени, когда за одну секунду пуля — мы вынуждены это признать — пролетает тысячу метров и даже еще больше.

Мне, конечно, жаль, что кое-кто из моих друзей перестал со мною здороваться, ну не то чтобы совсем перестал, но здоровается как-то по-другому, а это, в сущности, все равно что не здоровается. Одному из них я как-то предложил: давай сделаем одну вещь — попробуем в течение целого месяца петь, и горе тому, кто заговорит, только петь, все, что мы хотим сказать, будем петь, потому что опера, пожалуй, единственная серьезная вещь, оставшаяся в нашем распоряжении, в ней нет пустот, вялых мест — не правда ли? — даже если человек говорит «до свиданья», он должен вам это пропеть, а это уже нечто совсем другое, одним словом, накладывает ответственность, кроме того, надо организовывать шествия с музыкой и пением, я видел, я видел такие шествия, когда поют хором, это впечатляет (короткий аккорд на гитаре): «Ах, синьор, я ушел из-под родимого крова», это все, наверно, их пугает, однако я должен сказать совершенно ясно и определенно, что страх перед книгами не идет ни в какое сравнение со страхом перед событиями, можете бить меня по шее при помощи всех приемов каратэ, но я не соглашусь с тем, нет, но признаю, что книги могут напугать сильнее, чем события (несколько раз раздается звон колокольчика); нет-нет, это не церковная месса, что же это такое? Прокаженный? На меня уставились словно на прокаженного — это я сам подвесил себе на шею хорошенький колокольчик и направляюсь на Пьяцца дель Пополо, но с кем там говорить; и вот я уже брожу под окнами Виминала [28] , завернувшись в простыню, чтобы испугать их, но их уже не пугают ни слова, ни даже простыни и призраки, да какое там — призраки, ничто их больше не пугает, они не боятся слов, ни написанных, ни произнесенных, а раз так, чао! — я удаляюсь на Капреру [29] , вот где тишина и спокойствие, вот где звезды, но нет, я в тот же день возвращаюсь обратно, я вовсе не хочу отказываться от своих попыток, я испробую другие средства, может быть, буду улюлюкать, кричать, выть волком: уууууу уууууу… кто знает, может, это наконец проймет их!.. Кто знает… уууууу ууууууууууу (долгий, нескончаемо долгий вой).

28

Дворец на Виминальском холме в Риме, в котором находится министерство внутренних дел Италии.

29

Островок возле Сардинии, куда удалился и где похоронен Гарибальди.

Поделиться с друзьями: