Слово и дело. Книга 1. Царица престрашного зраку
Шрифт:
– Куда волочитесь? – кричал Голицын, людей обижая. – Я ведь вас, сукиных детей, из рабства темного вытягиваю на свет божий. А вы, рабы, в застенок пытошный сами же проситесь…
Пошел слух по Москве, что скоро кровь прольется. Прожектеры некии от слухов таких дома ночевать перестали. По улицам не ходили. Ночью доску из забора выдернут – и бегут задворками да садами, от собак отбиваясь посильно. Стук-стук – в двери:
– Открой, Никитич, это я… Говорил тебе: рано мы взялись проекты писать! По трактирам теперь – всухомятку питаюсь!..
Не успели опомниться, как Анна уже оказалась в Клину – почти под самой
Прискакал генерал Леонтьев – запаренный, швырнул краги.
– Ух! – сказал он верховникам. – Ея величество желают быть на Москве в воскресенье, числа пятнадцатого. Где соболя на муфты ея величеству? Да торопитесь с похоронами… Ея величество покойников боятся! Погребсти велят поскорея!
7
Село Всесвятское находилось неподалеку от нынешней станции Московского метро «Сокол»; в описываемое время в этом селе находился дворец грузинского царя Арчила.
Москва заторопилась. Выехали на улицы сказочные герольды и протрубили печальную весть о погребении. Еще накануне в соборе Архангельском потревожили древние могилы казанских царевичей Сафаргиреевичей: два дряхлых гроба выкинули – освободили место под новый гроб.
Покойный царь, лежавший в Лефортове, теперь был лишь помехой. Спешили поскорей от него избавиться. А когда собрались для выноса тела, то невеста царева, Катька Долгорукая, всю спешность поломала. Сама не шла, а гонцов от себя слала: мол, желаю в церемонии погребальной места первого, да чтобы почести при этом оказывали мне, как особе дома императорского…
Князь Алексей Григорьевич чуть в обморок не закатился – шутка ли, в такое время такие требования предъявлять!
– Вот сейчас, – сказал, – домой поеду, косу на руку намотаю, приволоку ее сюды, в чем есть… Хоть в сарафане!
Но траурный кортеж уже тронулся. Он тронулся… без невесты!
Перед самым гробом, неся кавалерию на подушке, плелся князь Иван Долгорукий, фаворит бывый, и два ассистента вели его под руки, чтобы не упал. Волочилась длинная черная епанча, флер на шляпе рвало ветром, без парика – распустил волосы… Страшен!
День был на диво солнечный, ясный, морозный, сверкали панагии иерархов, пели монахи – сладкоголосые… Придворные торопились даже сейчас, в этом скорбном шествии, и мысли вельможные были уже далеки от мертвого царя – порхали во Всесвятском, поближе к милостям нового царствования. Вот и Спасские ворота Кремля… пора въезжать! Но в воротах лошади-то прошли, а катафалк – тыр-пыр! – ни туда, ни сюда, так и врезался в стены…
– Где плотники? Аршин давай… мерить станем!
Барон Габихсталь (тоже член Печальной комиссии) вышел на площадь и всенародно заявил, что он мерил ворота правильно.
– Куды ж правильно, – кричал Татищев, – ежели ворота во каки, а гроб поперек себя шире, и глазом видать простым: не пролезет.
Катафалк застрял прочно. Лошади – в темноте ворот – не желали назад пятиться, вперед тянули
царя. Трещали крашеные доски. Рвалась с гроба дорогая парча. Габихсталь заново измерял аршином землю, а из толпы орали ему:– Да кто ж по земле мерит? По воротам мерь, дурак!
Нашлись умники: вытянули катафалк из ворот Спасских и направили его в ворота Никольские. А когда несли гроб до могилы, небо опоясала вдруг большая радуга, которая и дрожала над Москвой несколько минут. Феофан Прокопович заревел о чуде божием – попадал народ, кликуши забились на камнях:
– Знамение свыше… Крест, крест! Вон, вон…
Креста не было, но была в этот день зимняя радуга над Москвой. Из дворца царевны Имеретинской на селе Всесвятском наблюдала эти странные небесные пожары и сама Анна Иоанновна, когда ей доложили, что из Москвы жалуют к ней первые гости.
– Кто? – спросила она, крестясь с тайным страхом.
– Статс-дамы Натальи Федоровны Лопухины, урожденные фон Балк. Может, изволите помнить: Петр Великий ее силком венчал с Лопухиным Степаном, которого потом к самоеди в острог Кольский сослал?
– Изволю помнить, – сказала Анна Иоанновна. – Так проси…
Императрица стояла возле стола, прислонясь к нему широченным задом. На груди могучей лежали огромные красные руки. Лицо Анны, все в глубоких корявинах оспы, казалось смуглым, как у мумии.
Взвизгнула дверь, застучали каблуки. Боком вспорхнула Наталья Лопухина, шлюха знатная. Греховно и томно глядели на царицу ее медовые глаза; на персиковых щеках чернели клееные мушки. Все шуршало, переливалось, сверкало на ней. «Так вот какова любовница Рейнгольда Левенвольде… Хороша чертовка!»
– Ну, – вскинула руку Анна, – целуй же…
Лопухина подняла свои прекрасные глаза:
– От Остермана я, матушка.
– Так что? – спросила Анна, опять робея.
– При въезде на Москву вы должны объявить себя полковником полка Преображенского и капитаном кавалергардии.
– В уме ль они там? – попятилась Анна (хрустнул под нею стол). – Да меня верховные со света сживут. Лукич, яко дракон, стережет меня. Кондиции-то подписала я. Иль Остерман о том не знает?
– Остерман велел сказать, – зашептала Лопухина, – что кондиций тех не будет. Вы только объявитесь гвардии полковником, а гвардия вас утвердит в самодержавье полном…
Снова взвизгнула дверь – Василий Лукич! Анна схватила Лопухину за голову, помяв ей букли, втиснула в свою грудь лицом: статс-дама задыхалась в объятиях – от пота, молока, румян.
– Иди, иди, Лукич, – сказала Анна. – Хоть в бабьи-то дела не лезь. Дай толковать свободно подругам старым…
В доме отчем невмоготу стало Наташе Шереметевой: толклись с утра до вечера родичи – Салтыковы, Черкасские, Урусовы, Собакины, Нарышкины, Апраксины и прочие. Уговаривали:
– Душенька, солнышко, не поздно еще. На што тебе князь Иван сдался? Ведаешь ли, что фавора его не стало и быть ему в наветах опасных… Отступись, золотко! Глянь-ка, сколь красавчиков по Москве бегает, так и ширяют под окошком твоим. В омморок их по красе твоей так и кидат, так и кидат!
Наташа вдевала нитку в иглу, топорщила губку:
– Спасибо вам, миленькие, что печетесь. Но высокоумна я! И слово свое выше злата ценю. Нет у меня привычки такой глупой, чтобы сегодня одного любить, а другого завтрева.