Слово после казни
Шрифт:
С каждой секундой глаза блокфюрера сужались и становились все более хищными. Выслушав меня, он опросил:
— Когда это произошло?
— После полуночи.
— А почему ты не спал?
— У меня очень болели пальцы.
Я показал ему свои распухшие, гноящиеся руки.
То, что мы с одноглазым на разных языках дали одинаковые показания, которые не расходились даже в деталях, произвело на блокфюрера большое впечатление. А чтобы развеять у него последние сомнения, я добавил:
— Достаточно вам обыскать матрац помощника старосты, и вы увидите, что я сказал чистую правду.
В это время Стодвадцатьтрикуплета,
— Враки это все, враки! Это они убили пана старосту!
Разъяренный блокфюрер подскочил к нему и наотмашь ударил плетью. Тот залился кровью, упал к ногам эсэсовцев, вопя не своим голосом:
— Пан начальник! Пан начальник!
— Обыскать!— приказал эсэсовцам блокфюрер.
Вмиг оба матраца были вспороты и выпотрошены... Из матраца Стодвадцатьтрикуплета выпали несколько пар золотых часов, цепочки, кольца, медальоны, золотые монеты. Еще больше драгоценных вещей оказалось у старосты. Все найденное блокфюрер спрятал в карманы. Глаза его горели, он никак не мог скрыть своего возбуждения. А когда распороли подушки, с нескрываемой алчностью рылся в них, забыв о своем арийском гоноре.
Наконец обыск закончился. Блокфюрер озабоченно посмотрел на часы: в пять нужно рапортовать о порядке в блоке. Ему нужно спрятать в надежном месте часть награбленного, очистить мундир от перьев и привести себя в порядок. Ведь в фашистском рейхе внешний вид офицера ценился чуть ли не наравне с преданностью фюреру. А за нарушения присяги и присвоение ценностей, которые считались собственностью немецкого государства, по головке не погладят даже эсэсовского офицера.
Увидя, с какой поспешностью блокфюрер рассовал по карманам золото, я понял: судьба Стодвадцатьтрикуплета решена. Ждать долго не пришлось. По команде эсэсовцы накинулись на Стодвадцатьтрикуплета, ползавшего у ног блокфюрера и целовавшего ему сапоги. Посыпались удары, подонок, обхватив голову руками, дико заорал. Его топтали коваными сапогами, пока не убедились, что он уже никогда не встанет. Потом взяли растерзанный труп за ноги и поволокли из камеры.
— Аллес ин орднунг* — торжественно произнес блокфюрер, прошелся вдоль выстроенных рядов узников, ткнул пальцем в Жака и сказал: — Назначаю тебя старостой. Немедленно прибрать все это!— Он брезгливо ткнул нагайкой в сторону вспоротых подушек и матрацев.
Блокфюрер вышел. Французы не скрывали своего удовлетворения таким поворотом событий. Энергично жестикулируя, они оживленно разговаривали. Смерть ненавистного старосты и его холуя устраивала всех.
*Все в порядке! (нем.).
143
Один из узников подошел ко мне, пристально поглядел в глаза и сказал:
— Сделано — комар носа не подточит. За золото эсэсовцы отправят на тот свет кого угодно... Тонко сработано, что и говорить...
Я промолчал, делая вид, что вся эта история лично меня не касается.
Работали старательно и молча. Жак и Жан руководили уборкой спокойно, без окриков и суеты. В мусорный ящик выбросили обе дубинки, которыми Бубновый Туз и Стодвадцатьтрикуплета еще вчера избивали нас. Эта деталь не осталась незамеченной. Все с облегчением вздохнули.
Жизнь узников двадцатой камеры изменилась к лучшему. Жак спокойно и деловито выстраивал заключенных на утренний и вечерний аппель, рапортовал блокфюреру, получал и честно распределял баланду, руководил уборкой камеры, следил за порядком
и старался, насколько это было возможно, облегчить положение больных и до предела истощенных. В глазах даже стопроцентных доходяг затеплились огоньки надежды. Заключенные заботились друг о друге, помогали ослабевшим слезать с нар во время утренних и вечерних поверок. Камеру прибирали добровольцы из физически более крепких.Жаку как старосте три раза в день приносили из эсэсовской кухни калорийную пищу. Он подкармливал своего земляка Жана и меня. Ко мне все в камере относились как к ребенку. Я делился этой едой с Максимом. А когда однажды блокфюрер принес Жаку бутылку шнапса, он промыл мне раны на спине и пальцах и продезинфицировал самодельные бинты. Я спокойно спал, сколько хотел. Меня будили только поесть да на вечерний и утренний аппель.
Больше всего я боялся теперь, чтобы меня не перевели в другой лагерь, ведь наш пересыльный, здесь никто долго не задерживался.
Мои опасения оказались не безосновательны...
Глава 4
Один из заключенных, дежуривший у дверей, подал сигнал тревоги: блокфюрер! Мы быстро построились. Теперь команду «стройся!» выполняли значительно быстрее, чем при Бубновом Тузе. Никто не хотел подводить нового старосту.
Жак отдал рапорт:
— В строю девяносто восемь гефтлингов. Отрабатываем приемы построения. Староста двадцатой камеры Жак Морель.
Блокфюрер прошелся по камере и удовлетворенно пробурчал «гут». Потом он достал из кармана записную книжку и стал нетерпеливо перелистывать. Все замерли в тревожном ожидании.
— Драйхундертфюнфунднойнцигзибундцванциг!
Блокфюрер назвал мой номер. Сердце у меня екнуло. Я взглянул на Максима. Его бледное лицо сейчас выражало сильное волнение, а ласковые серые глаза потемнели. Он, вероятно, подумал, что меня забирают на допрос по делу загадочной смерти Бубнового Туза.
Собравшись с духом, я громко ответил:
— Есть!— и вышел из строя.
— Раус!— скомандовал блокфюрер. Все смотрят на меня с сочувствием, словно провожают на смерть.
— Прощайте, товарищи!
— Ахтунг!— с надрывом кричит Жак.
Я понимаю, что это сказано специально для меня.
Спазмы перехватывают горло. С трудом сдерживаю готовые брызнуть слезы. Переступив порог камеры, я почувствовал себя совсем одиноким и беззащитным.
На знакомой площадке уже выстраивались сотни три заключенных. Возле трибуны в окружении свиты стоял «папаша» Боденшатц. Он, видно, рассказывал что-то очень веселое своим подхалимам, те громко хохотали.
Наконец процедура выстраивания, которая стоила жизни нескольким узникам, была закончена. «Папаша» Боденшатц, с трудом взобравшись на помост, молитвенно закатив глаза, как бы подчеркивая торжественность момента, растроганным писклявым голосом произнес:
— Дорогие мои детки! Наступила грустная минута. Как ни печально, но нам приходится расставаться. Вы у меня жили, как у Христа за пазухой. Надеюсь, вы еще не раз вспомните счастливые денечки, проведенные в этом райском уголке. Прощайте. Пишите письма.
Старый шут и ханжа, паясничая, вынул из кармана платок и приложил его к глазам, делая вид, что утирает слезы.
— Смейтесь, скоты, скоро придется плакать!— выкрикнул один из заключенных. Это была неразумная и отчаянная дерзость. И его счастье, что гомерический хохот эсэсовцев помешал им услышать слова смельчака.