Слово в пути
Шрифт:
Прага многослойна. Отступаешь на квартал от торговой улицы, где чешский язык слышен едва ли не реже, чем английский и русский, — и входишь в такую исконную пивную, где на тебя удивленно глядят крестьянские лица, так что становится неловко, будто забрел на чужую кухню, чтобы нахально расположиться там.
Пражские пивные — учреждения сугубо национальные, лицо города и народа, как пабы в Лондоне или кафе в Париже. Правда, время берет свое, и сейчас пивные в центре теряют неповторимую прелесть, превращаясь пусть и в удобные, но унифицированные общемировые заведения. Та же история — с пабами и кафе. Ну, Парижу-то давно стал подражать весь мир, а вот лондонские или дублинские пабы даже на моей памяти за последние два десятилетия
В Праге одновременно сосуществуют все эпохи и все архитектурные стили — бережно сохраняется все. Город не разрушали, хотя и оккупировали многократно: Прага славна не столько героическим протестом, сколько упорным пассивным сопротивлением. Прага цела еще и потому, что ее не одолевал пафос перестроек. Разгул реформаторства — не пражский стиль. Есть рисунок Иржи Сливы: господин в сюртуке выступает с плакатом «Свобода! Равенство! Братство!», а напротив стоит человек в швейковской шинели со своим лозунгом — «Пиво! Свинина! Кнедлик!»
Турист приходит к «Дому Фауста», разглядывает памятник знатоку каббалистических тайн рабби Лёве, создавшему из глины монстра Голема, — и чувствует, как магическая Прага втягивает и завораживает. С наступлением сумерек в пяти минутах от переполненного народом Карлова моста, в безлюдье угрюмых улочек Малой Страны, где-нибудь вокруг Мальтийской площади, совершается перемещение во времени — туда, во мглу алхимиков и магов. Но с этим пражане всегда сосуществуют: мистика есть часть реальности.
На торгово-туристическом рынке Праги господствует Франц Кафка: его узкое лицо смотрит с футболок, кружек и календарей. Ничего не поделаешь, Кафка известен во всем мире, а моего любимого Ярослава Гашека толком знают еще только в России и Германии. Но повседневная жизнь Праги идет не по коридорам Кафки, а по проселочным дорогам Швейка. Не больные фантазии, а здравый смысл. Не истина отвлеченных идей, а — правда кружки пива, незатейливой мелодии, неторопливой беседы. История глиняного человека Голема возникла в Праге, но для этого города куда характернее рассказ о двух раввинах, которые, проголодавшись, слепили из глины теленка, оживили его, зарезали и съели.
Самостоятельные, себе на уме, чехи в своем языке отвергли иноязычные заимствования, так что полученные по ходу технического прогресса понятия обретали здесь не международное, а свое звучание: аэропорт — летище, радио — розглас. Не забыть бы, наряду с наземным, водным и воздушным транспортом — возидлом, плавидлом и летадлом, мое любимое чешское слово, веселое и уютное — шлепадло: водный велосипед. А как замечательно, что поэт здесь — басник, композитор — складатель, а писатель — списователь. И точно, и очень по-домашнему. Родина по-здешнему — власть. Слово «родина» тоже есть, но означает оно — семья.
Здешнее обаяние — в соответствии человеку. Высота домов и ширина улиц соразмерны жителям. Оттого в Праге даже новичка сразу охватывает ощущение уюта, здесь возвращаешься к норме, как возвращаются домой.
Все это мне тут понятно, и по мере сил я в состоянии более или менее внятно перенести эти рассуждения на бумагу, изложить в словах. Со мной могут не согласиться, сказать, что звучит неубедительно или невыразительно, но такой текст, по крайней мере, имеет право на существование — автора трудно заподозрить в полном слабоумии или в том, что выражается словосочетанием «сам не знает, что хочет сказать». Да нет, вроде знает. Зазор между тем, что хотел сказать и что вышло, — хоть и неизбежен, но не так уж велик. Все-таки когда тридцать с лишним лет занимаешься
сочинительством, способностей, конечно, не прибавляется, но, как минимум, техника доходит до нужных степеней, чтобы не слишком наводить ужас (или, того хуже, скуку) на читателя.Но как все это передать в лапидарных картинках, еще и подчиняясь жесткому временному графику? В литературе господствует экстенсивный способ хозяйствования: с кем хочу, с тем и граничу, здесь все размалюю, изгажу и пойду дальше, все страницы мои, сколько ни есть. В телевидении — метод интенсивный: в получасе, увы, всегда тридцать минут минус реклама. А главное, конкретность: тут не годится «где-нибудь вокруг Мальтийской площади» — или Мальтийская, или не Мальтийская, и вообще, не можешь показать — не говори.
В ответ на такое нытье мне напомнили, что еще одно отличие телевидения от литературы — коллективность производственного процесса и разделение труда. Мое дело — вразумительно открывать рот, когда оператор по указанию режиссера направит на меня объектив. Картинки — их забота, мне остается лишь расслабиться и постараться получить удовольствие. Постарался. Получил.
Мы исходили Прагу вдоль и поперек, и с тех пор я физически ощутимо помещаю свой взгляд на город в мысленную рамку, отчего четкость изображения резко увеличивается. Хрусталик глаза каким-то образом перестраивается, взгляд обостряется, лучше виден окружающий мир, на который никогда не поздно учиться смотреть.
Говорю об открывшейся мне заново Праге, потому что пример наиболее нагляден: в Праге я живу. Но то же произошло и с Нью-Йорком, в котором я прожил еще дольше, и с городами, которые люблю — Сан-Франциско, Буэнос-Айрес, Осло, и к которым относительно равнодушен — Мюнхен, Милан, Афины, и которые не просто люблю, но и хорошо знаю — Венеция, Севилья, Рим. Все они предстали по-новому.
Чему еще научается литератор у телевидения? Разумеется, краткости. В этом и непременные потери: жалко собственных умозаключений, они твои и оттого дороги. Но что делать: это читатель может вернуться взглядом вверх по странице, если что-то неясно, а тут лишенный такой возможности зритель — значит, выражайся просто и внятно, не умствуй и не бравируй образованностью. Формальные ограничения — только на пользу, и если не умеешь поместить свое соображение, занимающее книжную страницу, в сорок секунд перед объективом, плохо твое дело.
Что еще преподает телекамера? Безусловно, урок конкретности. Как часто, проходя мимо кафе «Деминка» на углу Англицкой и Шкретовой (четыре квартала от моего дома), я представлял себе, что тут могли встретиться Гашек и Кафка. Они были ровесники и жили в одном не таком уж большом городе, но никаких свидетельств о том, что два величайших пражанина виделись — нет. Однако у них было одно связующее звено — Макс Брод, близкий друг Кафки и знакомец Гашека, человек с установками культуртрегера, всеобщий приятель, доброжелатель и благодетель. В «Деминке» собирались анархисты, с которыми увлеченно водился Гашек, и известно, что как раз в то время Брод как минимум однажды приводил на анархистское сборище Кафку. Неужели он не подвел двух высокочтимых им писателей друг к другу?
Мне давно нравилась эта мысль, но я даже представить не мог, насколько она стала явственной, когда сел в «Деминке» перед камерой с кружкой пльзеньского и вдруг увидел все это: брезгливо глядящего на шумную компанию Кафку, который не пил не только ничего спиртного, но даже чая и кофе; полупьяного, галдящего, на грани скандала и драки (его частое состояние) Гашека; озабоченного, не рассердить бы — по-разному — обоих, Макса Брода; рукопожатие, снисходительно- фамильярное, с одной стороны, и робко-презрительное — с Другой. Ничто не выражает так броско пражскую многоли- кость, как одновременное существование в ней авторов «Процесса» и «Швейка» — и никогда я не ощущал это так живо, как тогда, на съемках в «Деминке».