Слово
Шрифт:
— Зачем врача? — удивился Гудошников. — Я здоров. Сегодня такой день, что мне даже выпить хочется! Давай выпьем, а потом я тебе еще об одной мысли скажу… У Степана где-то спирт есть. Я сейчас…
— Погоди, — остановил его Незнанов. — Я же не пью, да мне уже пора уходить.
— Эх, жаль, — вздохнул Никита Евсеевич. — С тобой так разговаривать хорошо. Из тебя бы толковый поп вышел — исповеди принимать.
— В моем роду были священники, — улыбнулся Незнанов.
— Ты приходи ко мне почаще! — растрогался Гудошников. — Я же все больше один. Характер-то — переругался со всеми…
— Буду рад, — закивал Незнанов. — Очень рад…
— Ты с колокольцами своими что сделал? — вспомнил Гудошников. — Весной
— А продал я, продал в музей, Оловянишников уговорил, — сказал Незнанов. — Весь набор до последней штуки…
— Зря. Это ты зря сделал. Лучше бы по завещанию консерватории оставил. Там бы колокольцы твои звенели…
— Я инструменты туда передам, договорились, что инструменты в консерваторию пойдут. — Незнанов сделал паузу. — Никита Евсеич, я тут своим друзьям писал про тебя… Они заинтересовались. Я список принес, — он торопливо извлек из кармана бумажку, протянул Гудошникову. — Предлагают кое-какой обмен. Погляди, может, что и подойдет, заинтересует.
— Что? — растерянно спросил Гудошников, принимая бумажку. — Что ты сказал?..
— Говорю, предложения принес, — пояснил Незнанов. — Товарищи надежные, состоятельные… Если ты сегодня не можешь, я завтра зайду. Ты отдохни…
Незнанов хотел забрать бумажку, но Гудошников не отдал и, схватив со стола очки, стал читать. Буквы роились перед глазами осиным роем. «Сборник книгописца Ефросина (полуустав, переплет — доски в коже, 622 листа, 94 статьи — в обмен на Лествицу), Духовное сочинение киев. митроп. Иосаия Копинского любого письма (…Историю разорения Трои — список 18 века, сверху — любой список 16–17 веков…). Возможны варианты…» — прочел Никита Евсеевич и снял очки. Рука потянулась к ящику стола, где когда-то лежал маузер. Теперь на его месте лежала справка, что комиссар кавполка Гудошников за героизм, проявленный при защите Петрограда, награжден личным оружием…
Он выдвинул другой ящик, взял ключи и, тяжело ступая, пошел к двери хранилища. Незнанов мял в руках шляпу, смотрел выжидательно и удивленно, клоня набок седую голову. Никита Евсеевич отомкнул и распахнул дверь.
— Заходи! — скомандовал он. — Заходи, бери, что хочешь!
— Как? — не понял Незнанов, пряча руки за спину. — То есть?..
— А хватай и тащи! — закричал Гудошников и толкнул Незнанова к двери хранилища. — Хватай сколько унесешь! Все бери! Вот четырнадцатый век, вот пятнадцатый, двадцатый, тридцатый! Без обмена, за так! Ну? Бери же!
Незнанов отскочил в сторону и замахал шляпой.
— Что ты? Что ты? Я же предложил… Мне написали, попросили… — Он развернулся, надел шляпу и пошел из дома.
Гудошников смял бумажку с предложением и кинул ему вслед…
Валерьянка не помогала. Сначала он отсчитывал капли, запивал их водой, потом хватил прямо из флакона, сморщился, выплюнул пахучую горечь и заковылял в комнату сына искать спирт. Обшарил шкафчик с лекарствами, тумбочку, перетряхнул вещи в комоде — пусто.
Спирт оказался в чемодане, задвинутом далеко под кровать. Нагибаясь, чтобы достать его, Гудошников доломал протез. Сев на кровать, Никита Евсеевич глотнул спирта из медицинской посудины. Гортань обожгло, согрело живот, но хмель не брал. Протез свободно болтался на шарнире, поблескивал его аккуратный неснимаемый ботинок, и, казалось, нога живая, отросла, и теперь хоть пляши. Протез заказывал Степан через своих знакомых и говорил, что хватит его надолго, а ходить на нем — настоящей ноги не надо. Но вот как, месяц не проносил — и выкидывай… Гудошников отхлебнул спирта еще раз и хотел положить посудину назад в чемодан, но среди вещей вдруг увидел книгу. Он взял ее, раскрыл…
То был список четырнадцатого века — одна из самых ценных рукописей из собрания Гудошникова.
Степан почти не интересовался
археографией. Он просил у отца только те книги, где было что-нибудь о народной медицине, эта же спрятанная в чемодан рукопись, навела вдруг Гудошникова на странную, пугающую мысль…Хватаясь за стены, он пробрался в хранилище и открыл шкаф с рукописями четырнадцатого века. Пальцы пробежали по корешкам… Он мог узнать книги с закрытыми глазами, на ощупь.
Трех книг не хватало…
Он не поверил ни рукам, ни глазам своим. Выхватив ящик с каталогом, сличил, сверил каждую книгу в шкафу и, прислонившись к нему, долго стоял, пересиливая головокружение и холодок слабости. Но сознание оставалось ясным и мысль работала четко, как бывало всегда в трудные минуты.
Не выпуская из рук ящика с карточками, Гудошников начал ревизию собрания. В руки попадались книги, вывезенные из Олонца, и на миг ему почудилось, будто снова он в подвальной комнате олонецкой ЧК, что ищет он рукопись старца Дивея, ищет и не находит, но остается надежда, потому что впереди еще целая жизнь, впереди Северьянова обитель, и надежда эта греет, влечет за собой… Показалось даже, что сейчас спустится к нему Сергей Муханов, посидит рядом, поглядит, да и разведет тотчас беду Никиты Гудошникова. Перестань, скажет, товарищ комиссар, не паникуй, уладим. И мандат какой-нибудь выдаст, и докажет, что сын Степан не вор…
Эх, да не придет больше Муханов, бывший комэск, не придет и ничего не докажет. Он погиб в Германии, в сорок пятом…
При самой беглой сверке Никита Евсеевич убедился, что не хватает восьми рукописей и папки с материалами по старообрядческим скитам…
Гудошников расстался с женой и сыном весной сорок первого, когда уезжал в Белоруссию, где и застала его война. А нашел одного Степана лишь в сорок пятом. Все четыре года он рвался в Ленинград, не зная о том, что Александра Алексеевна умерла, а сын эвакуирован в Сибирь.
Степана он отыскал в Красноярском крае, в детдоме эвакуированных ленинградцев, Гудошников не узнал сына, оставлял мальчиком — встретил подростком.
Детдом держал кроликоферму. Дети обделывали тушки, упаковывали их в мешки и отправляли на фронт в госпитали. Самим же оставались только головы. Эти головы варили в огромном котле и давали на обед: старшим — по целой, маленьким — по половине.
Гудошников помнил ленинградских детей — с портфелями, чистеньких, аккуратно-вежливых. Сейчас эти дети за длинным деревянным столом с молчаливой поспешностью и оглядкой грызли кроличьи головы, вытягивая свои худые шейки над мисками. Сейчас они были глухи и слепы к слову. Война заставила их думать о пище — о том, о чем не должны думать дети. Голодный огонек в недетских глазах отбрасывал их назад ровно на историю человечества.
Среди этих детей был и его сын.
Гудошников делал все, чтобы Степан забыл об этом. Он отдал его в музыкальную школу, водил на концерты, сам занимался с ним по истории и литературе. Чуть заметив у сына интерес к медицине, он стал развивать его, покупал книги, учебники, на каникулы отдавал в больницу — санитаром. И радовался! Радовался, что у Степана, кроме науки, просыпается и живет стойкий интерес к людям, сострадание к их боли. Правда, однажды, когда Степан еще учился в медицинском, Гудошников услышал его разговор с товарищами-студентами. Говорили что-то об «анатомке», мол, с утра завтра опять «мертвяков пластать». Все было понятно, медицинский жаргон среди студентов всегда существовал и должен был, естественно, исчезнуть потом, когда жизнь будет состоять не из одной учебы и лекций, не из необходимой в медицине анатомической муштры, — из собственной ответственности за человеческую жизнь. И действительно, ничего подобного после этого случая Гудошников не слышал от сына. Началась работа, и появилась ответственность.