Слово
Шрифт:
X
Уже стало светать, а между тем не было видно ни Герга, ни обещанной им повозки. Старая служанка, имевшая обыкновение вставать рано, спала так крепко, как будто желала наверстать недоспанные перед тем десять ночей; но Адаму не спалось, и ему сделалось душно в небольшой комнате. Он вышел во двор, и тоже проснувшаяся Руфь последовала за ним. Она робко прикоснулась к нему – атлетическая фигура молчаливого кузнеца всегда наводила на нее некоторую робость; он взглянул на нее сверху вниз с каким-то странным, испытующим участием и затем спросил ее, ни к селу ни к городу, с несвойственной ему торопливостью:
– Часто отец твой рассказывал тебе об Иисусе Христе?
– Да, часто, – отвечала девочка.
– И ты любишь Христа?
– Очень.
– Да, да, конечно, – ответил кузнец и покраснел от стыда за свою недоверчивость.
Доктор не вышел вслед за ними, и как только жена его заметила, что они остались одни, то поманила его к себе. Он присел на ее кровать и взял ее за руку. Пальцы ее дрожали, и когда он ласково и озабоченно привлек ее к себе, то почувствовал, что она вся дрожит; большие ее глаза выражали страх и ужас.
– Ты боишься? – спросил он с участием.
Она задрожала еще сильнее, в страстном порыве обвила его шею рукой и утвердительно кивнула головой.
– А вот добудем повозку и с Божьей помощью еще сегодня же доберемся до долины Рейна, а там мы в безопасности! – старался Коста успокоить жену.
Но она отрицательно покачала головой, и черты лица ее приняли выражение презрения и недоверчивости. Лопец давно уже научился читать в них и потому спросил:
– Так, значит, ты боишься не погони; тебя тревожит что-то другое?
Она снова закивала усиленнее прежнего, вынула из-под одеяла спрятанное ею там распятие и показала им сначала вверх к небу, потом на него и на себя и при этом пожала плечами с выражением глубокой, тяжелой скорби.
– Ты думаешь о будущей жизни, – сказал он и продолжал более тихим голосом, опустив глаза в землю, – я знаю, ты боишься, что мы там не встретимся?
– Да, – с трудом проговорила она и припала головой к его плечу. На руку доктора скатилась горячая слеза, и ему самому хотелось плакать вместе с любимым, встревоженным существом. Доктор знал, что эта мысль часто отравляла ей жизнь, и он сострадательно приподнял ее красивую головку и крепко поцеловал ее в закрытые глаза. Затем он ласково заговорил:
– Ты моя, а я твой; и за могилой есть жизнь и царит вечная правда, и немые там возглаголят и будут дивно славословить Господа вместе с ангелами небесными, и терпящие муки здесь – там будут счастливы. Будем же надеяться оба! Помнишь, как я читал тебе на скамейке, возле фигового куста, Данте и старался объяснить тебе его «Божественную комедию»? У наших ног шумело море, а сердца наши вздымались выше волн морских. Как тихо было в воздухе, как ясно светило солнце! И мир Божий казался нам еще вдвое лучше, чем он был в действительности, когда мы об руку с великим певцом спускались в преисподнюю. Там на цветистом лугу ходили лучшие люди древности, и среди них поэт увидел в величавом уединении – помнишь ты кого! «Е solo in parte vidi Saladin», – в числе их он увидел Саладина, мусульманина, победителя христиан. Если кто обладал ключом к тайнам загробного мира, Елизавета, то это был Данте. Язычнику, который был хорошим, справедливым человеком, который стремился к добру и правде, он отвел на том свете почетное место, а вместе с ним, надеюсь, и мне. Мужайся, Елизавета, мужайся.
Радостная улыбка заиграла на ее губах при напоминании об этих счастливейших часах ее существования; когда он замолчал и, посмотрев ей в глаза, сжал ее правую руку, ею овладело непреодолимое желание хоть один раз помолиться вместе с ним Спасителю; и вот она потихоньку высвободила свою руку из его руки, прижала левой рукой распятие к своей груди и стала просить его немым, ему одному понятным движением губ и со слезами на глазах:
– Молиться, молиться вместе со мною, молиться Спасителю!
Им овладело сильное волнение, его сердце забилось сильнее, ему хотелось вскочить и воскликнуть «нет!», не поддаваться минутной слабости и не склоняться перед тем, которого он не считал Богом. Но в это время взор его упал на выточенную искусною рукою из слоновой кости благородную фигуру Распятого на черном кресте, и вместо того чтобы, как он намеревался, оттолкнуть от себя распятие и гордо отвернуться от него,
он стал всматриваться в лицо Божественного Страдальца и прочел в этих благородных чертах только страдание, и кротость, и любовь. Он вспомнил, что, подобно тому, как обливался кровью под терновым венком чистый, благородный лоб Распятого, и его собственное сердце не раз обливалось кровью. Он не нашел достойным себя отворачиваться от высокого Страстотерпца; ему показалось, что он должен с любовью отнестись к Тому, Кто принес в мир любовь, – и он сложил свои руки, припал своими темными кудрями к белокурым кудрям Елизаветы, и оба они прочли вместе, в первый и последний раз горячую, хотя и немую, молитву.Перед хижиной была довольно обширная, окруженная лесом поляна, на которой пересекались две дороги. Адам, выйдя с Марксом и Руфью, посмотрел сначала вдоль одной, потом вдоль другой, но ни там, ни здесь не увидал и не услыхал ничего. Когда он, несколько встревоженный, направился обратно к избе, браконьер начал проявлять заметное беспокойство. Его кривой рот подергивало из стороны в сторону, все мускулы лица ходили ходуном, и все это представляло такое отвратительное, но в то же время такое смешное зрелище, что Руфь громко рассмеялась, а кузнец спросил углежога, что с ним делается. Маркс ничего не ответил, так как его тонкий слух издали уловил собачий лай, и он-то прекрасно знал, что это означает. Слух кузнеца несколько притупился возле наковальни; он еще не слышал приближающейся опасности и потому еще раз спросил:
– Да что же наконец с тобою?
– Мне холодно! – ответил Маркс, ежась и гримасничая. Но Руфь их более не слушала; она остановилась, приложила руку к уху и вслушивалась во что-то, вытянув голову. Вдруг она вскрикнула и проговорила:
– Я слышу лай, Адам, я слышу лай!
Кузнец побледнел и покачал головой, но она настойчиво продолжала:
– Право же, я слышу лай. Вот, вот опять!
Теперь и Адам расслышал подозрительный шум в лесу. Он поспешно вынул из-за кушака свой тяжелый молот, взял Руфь за руку и поспешил с нею на поляну.
Тем временем Лопец разбудил старуху, чтобы все были готовы тотчас же тронуться в путь, как только вернется Ульрих. Мучимый нетерпением, он вышел из избы, и когда увидел, что кузнец с девочкой торопливо направились к поляне, то побежал за ними, опасаясь, что с Ульрихом случилось какое-либо несчастье.
– Назад, назад! – крикнул ему Адам, и Руфь, освободив свою ручонку из руки кузнеца, тоже замахала ею и стала кричать: – Назад, назад!
Доктор последовал их совету и остановился. Но в эту самую минуту из-за поворота той самой дороги, по которой и они приехали вчера сюда, показалась сперва пара гончих, а вслед за ними, верхом на красивом вороном коне, граф Фролинген, подобный легендарному герою Зигфриду. Белокурые локоны развевались вокруг его головы, а пар, поднимавшийся от разгоряченного жеребца на свежем зимнем воздухе точно туманом обволакивал всадника. Левой рукой граф держал поводья, правой же высоко поднял над головой охотничье копье. Когда он увидел Лопеца, из его бородатых уст раздалось громкое, радостное: «Ату его! Ату его!» Благородный граф охотился сегодня не на оленя, а на дичь особого рода – на беглого еврея. Травля оказалась успешной, породистые гончие славно исполняли свое дело, а его любимый охотничий конь Эмир не отстал от них ни на шаг. Славный выдался денек!
– Ату его! Ату его! – еще раз закричал Фролинген и через секунду осадил своего коня возле доктора, воскликнув: – Затравил-таки! На колени!
Свита графа далеко отстала, и он был совершенно один. Лопец продолжал стоять, скрестив на груди руки, и не думал исполнять его приказания. Тогда граф обернул свое копье, чтоб ударить еврея тупым концом его. Но в это мгновение в Адаме проснулась, в первый раз после многих лет, старая злоба. Подобно тигру он кинулся на графа, обвил его, прежде чем тот успел обернуться, своими мощными руками, стащил с седла, придавил его грудь коленом, выхватил молоток из-за пояса и одним ударом его положил на месте кинувшуюся было на него гончую. Затем он вторично поднял тяжелый молот, чтобы раздробить череп ненавистного ему человека.