Слой 1
Шрифт:
Банальнейшим образом сорока с лишним летний любимец публики Владимир Васильевич Лузгин споткнулся о простенький вечный вопрос: зачем? И не нашел ответа, кроме объективной данности жизненной инерции: жив — значит, надо жить и дальше.
Быстро окосевший Славка Комиссаров опять набрел на любимую тропу в пьяном разговоре: он-де оператор от Бога, но не умеет торговать своим талантом, как другие, как тот же Лузгин — «Только без обид, Вова, святая правда, я тебя люблю», — а потому гордо идет на дно, как легендарный крейсер «Варяг», не сдающийся новорусским «японцам».
Вранье это комиссаровское давно всем осточертело, потому что если чего и не было в Славке, так это искры
Комиссаров задирал Лузгина, тянул его в спор, виноватил за собственную жизненную неудачу: бросил друга, замкнулся в своей редакции, клепает грязные «бабки», нет, чтобы возглавить лучшие кадры и разогнать зарвавшихся телебаб и телебабского ставленника-президента. Лучшими кадрами были понятно кто. Сатюков Славке поддакивал, но не слишком. Он давно уже пристроился сторожем на платной автостоянке, жил в тамошнем вагончике и безобидно спивался дешевым нынче красным крепленым вином.
— Ну, вот скажи, — теребил Лузгина Комиссаров, — у тебя на душе мир, у тебя на душе покой? Ты доволен тем, что делаешь? Вот своей этой жополизной передачей ты доволен?
Лузгин раскачивался внутренне между вялым отбрыкиванием и желанием сказать Славке, что он, Славка, бездарь и дерьмо, притом дерьмо озлобленное и неблагодарное, но тут в квартиру ворвалась горластая тетка, стала бить толстой рукой мужика на кровати. Славка с Толяном брызнули по сторонам, и Лузгин под шумок — какой «шумок», нападение греков на водокачку! — сбежал из нехорошей квартиры, сунув на прощание Комиссарову «стольник», на что Комиссаров сказал строгим голосом: «Это много, Володя», — но деньги взял без дальнейших уговоров.
На улице, хлебнув до края холодного весеннего воздуха, Лузгин приказал себе взбодриться и в самом деле приободрился, зашагал быстро и размашисто. После унылого кошмара Славкиной голой берлоги приятно было ощущать себя благополучным, тепло и дорого одетым, с тугим бумажником в кармане, приятно было читать в лицах встречных уважительное узнавание. Он снова вспомнил про стариков и сосватанный им отдых в Турции, про свои звонки на работу и в представительство президента, про намек Новопашина и свое обещание и собрался прямо сейчас уже поехать к Щербакову, но представил себе, как от него, наверное, разит пивом, и передумал.
Он шел по улице и размышлял о том, что жизнь, в сущности, — это пирог, и у каждого человека есть свой слой, и он может всю жизнь прожить в этом слое и не ведать о том, как и чем живут в других слоях, отделенных друг от друга почти непроницаемыми прослойками из сливок, повидла или дерьма; и именно свой этот слой пирога человек и принимает за жизнь вообще, а людей своего слоя — за людей вообще, и судит по ним о жизни в целом: вот она какая, наша жизнь! — и ошибается.
«Философ ты хренов», — сказал себе Лузгин.
Настроение требовало какого-то дела, и Лузгин поймал такси и поехал в областную библиотеку. Там у него была своя прикупленная «девочка», тетка за сорок; которая по просьбам Лузгина
подбирала ему нужные материалы. «Девочка» была на месте и работу свою уже сделала. Лузгин около часа просидел в зале, читая материалы Щербакова и о Щербакове, напечатанные в последние годы в областной прессе. Публикаций было много, но зацепиться по-журналистски там было не за что: личность представителя президента как-то растворялась в общих правильных фразах.В желудке снова разгорался пожар. Лузгин призалил его кружкой пива в уличном ларьке возле библиотеки, покурил на воздухе, снова поймал такси и поехал к другу-банкиру Кротову. Тот должен был по времени уже вернуться из Тобольска.
Кротов был на месте, но Лузгина к нему допустили не сразу, и он посидел в приемной рядом с незнакомым толстым парнем с рыхлым белым лицом. И чем дольше он сидел, тем хуже становилось его настроение и тем больше он начинал нервничать в ожидании неизбежного разговора с Кротовым, и даже не разговора этого страшился, а свершившейся уже собственной глупости и слабости. В который раз за последние годы он остро пожелал отмотать жизнь, как видеопленку, немного назад и пустить ее вновь по другому сценарию. Так каждый день перед человеком предстоит множество дверей, и открой не левую, а правую, и жизнь может пойти иначе: не важно — лучше или хуже, просто иначе. Но бывает и так, что дверь как бы сама распахивается перед тобой, и ты входишь, ведомый чужою волей, принимая её за судьбу.
Так получилось и с Луньковым. Здесь паршиво совпало многое: и какое-то безвольное в тот момент собственное лузгинское состояние, и гипнотизирующий луньковский натиск, и близкие легкие деньги — по сути, ни за что, — и подспудное, подсознательное желание маленькой собаки безопасно укусить большую. Маленькой собакой был он, большой собакой — папа Роки. Потому что на темном краю воображения Лузгину уже не раз прокрутился фильм, как Папа проигрывает выборы, а луньковская мафия перекрывает ему дорогу в Москву, и вот сидит досрочный пенсионер — молодой старик Юлианович на своей даче — всеми забытый, никому не нужный, — а бессменный кумир публики Вова Лузгин идет себе дачным проулком в компании новых друзей и ловит на себе бессильно-завистливый взгляд еще вчера всемогущего Роки. И хоть захлебнись в сей момент омерзением к себе — есть этот фильм, есть на темном краю…
Кротовская секретарша вернулась от хозяина и сказала, глядя в живот Лузгину:
— Вас приглашают. А вам, — перевела она взгляд на толстого парня, — велено прибыть завтра. Не смею задерживать.
— Спасибо, — сказал толстый, — но мне надо сегодня.
— Вам же сказано…
— Сегодня, — повторил толстый.
— Я сейчас охрану вызову!
— Попробуйте, — оживляясь рыхлым лицом, сказал толстый, и Лузгин с некоторым сожалением покинул сцену намечающейся трагикомедии: интересно было бы посмотреть, как толстого поволокут из приемной.
Друг-банкир напоминал тигра в клетке. По всему было видно, что у Кротова неприятности, и первые же встречные фразы разговора это подтвердили. И когда Кротов сказал о слесаренковских бумагах и спросил, знает ли Лузгин, против кого они, то к своему собственному стыду и удивлению Лузгин ответил, что не знает. Потом пришлось разыгрывать изумление услышанным, и банкир посмотрел на него как-то нехорошо.
В глубине души Лузгин таил-таки хлипкую надежду, что вдруг кто-то ошибся, и слесаренковские бумаги окажутся не про Лунькова. Но чуда не случилось, а вскоре и сам Луньков появился в кротовском кабинете, сопровождаемый тем странным позавчерашним бородатым парнем и толстяком из приемной (справился с охраной или секретарша струсила?).