Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Случай Портного
Шрифт:

«Зимой сосновый лес» — еще один поэт в нашем доме! Я б, наверное, меньше поразился, если бы был сыном Вордсворта!

Летом папаша должен быть в городе, а мы втроем месяц прохлаждаемся в меблированных комнатах на побережье. Он к нам присоединится на две недели, когда ему дадут отпуск. Но лето в Нью-Джерси — это полный кошмар: влажность, жара, тучи москитов из окрестных болот, поэтому ему не лень после работы пилить шестьдесят пять миль по Чизквейкскому [12] хайвею (интересно, почему его так назвали?) — представляете, шестьдесят пять миль! — только затем, чтобы переночевать с нами на Бредли-бич. На ужин он не успевал, и его еда терпеливо дожидалась под крышкой. Первым делом он стаскивал мокрый от пота городской костюм, натягивал купальные трусы и, сунув ноги в туфли, отправлялся на пляж,

волоча незавязанные шнурки. Я несу ему полотенце. На мне, надо сказать, чистые шортики и футболка без единого пятнышка, мои детские волосики расчесаны после пресного душа на пробор. Я сажусь на балюстраду и смотрю ему вслед. Пляж в это время абсолютно безлюден. Папаша подходит к воде, кладет полотенце, прячет часы в одну туфлю, очки в другую и погружается в океан. Я и сейчас вхожу в воду так же, как он. Сначала мочим ладони, затем орошаем подмышки, дальше — главное, не торопиться — освежаем лицо и шею, чтобы сердце не захолонуло от неожиданности. Теперь он поворачивается, изображает прощальный привет тому месту, где я остался, и неуклюже валится задом в волны. Некоторое время он покачивается на поверхности — куда плыть, где силы, он все время работает, работает ради меня, — потом переворачивается на живот и, пошлепав по воде руками, вылезает на берег. Его мокрую тушу освещают последние лучи, солнце садится у меня за плечом, в далеком Нью-Джерси, где от этого испепеляющая жара.

12

Чизквейкский — буквально: трясущийся сыр (англ.).

Вот такие воспоминания, доктор, все как будто было вчера. Их у меня очень много. Я имею в виду: о папе с мамой, доктор.

Только… только позвольте мне сосредоточиться. Итак, папаша наконец появляется из уборной, свирепо скребя загривок и громыхая отрыжкой.

— Ну, что у вас тут случилось, раз вы не могли подождать, пока я выйду? В чем дело?

— Ничего, — говорит мать. — Мы все уладили. Папаша строго смотрит на меня:

— Что он наделал?

— Да ничего, слава Богу. Все уже хорошо. А у тебя как дела? Тебе-то удалось наделать?

— Куда там, конечно, ничего не вышло.

— Что у тебя с кишечником, Джек? Чем это кончится?

— Да ничем, там просто все окаменеет.

— Это все потому, что ты торопливо кушаешь.

— Торопливо? Ничего не торопливо.

— Ты хочешь сказать, что кушаешь медленно?

— Я ем обыкновенно, как все люди.

— Нет, ты кушаешь, как свинья. Мне уже давно надо было тебе это сказать.

— О, какие изысканные выражения.

— Я говорю правду, — не сдается мать. — Я весь день кручусь на кухне, я стараюсь, из кожи вон лезу, а ты приходишь и все машинально проглатываешь, как удав, не разбирая вкуса. И этот — туда же: ему вообще моя стряпня настолько не нравится, что он готов изойти поносом…

— Что он натворил?

— Не хочу тебя огорчать. Все, давай забудем об этом, — говорит она и начинает плакать.

Наверное, она тоже не самая счастливая в мире. В школе она была тоненькой девочкой, мальчишки ее дразнили Рыжей. Лет в десять я просто влюбился в ее школьный альбом. Я даже прятал его вместе с главным своим сокровищем, с коллекцией марок. Вот что ей написали туда ее одноклассники:

Как у нашей Софы рыжейНожки — пальчики оближешь!

Это про мою-то маму!

Потом она работала секретаршей футбольного тренера. «Казалось бы, так себе место — но во время Первой мировой войны для девушки в занюханном Джерси-Сити это была карьера», — так я думал, листая ее альбом. Она мне даже показала фотографию какого-то брюнета, который тогда был капитаном команды, а теперь слыл крупнейшим производителем горчицы в Нью-Йорке.

— А ведь я могла выйти замуж за него, а не за твоего папу, — по секрету говорила мне она, и не один раз.

Я иногда предавался фантазиям на эту тему, и как бы при таком раскладе мы с матерью хорошо жили, особенно когда папаша приглашал нас обедать в ресторан на углу: «Подумать только! Это бы мы наделали столько горчицы!» Похоже, что она тоже так думала.

— Он кушает жареный картофель, — произносит мать и опускается на стул, чтобы было удобней плакать, — они с Мелвилом Вайнером после школы покупают чипсы. Джек, запрети ему!… Он меня не слушает! — жалуется она, и я начинаю потихоньку отступать из кухни, потому что не переношу женских слез. — Алекс, понос — это только цветочки! У тебя

очень нежный кишечник, ты знаешь, что будет в конечном итоге? Калоприемник будет! Тебе придется носить в штанах специальный пластмассовый мешок, ты будешь обделываться прямо на ходу!

— Слушай, что тебе мать говорит, — рычит папаша, потому что тоже не переносит ее слез, он по этому делу вообще чемпион. — Не смей есть после школы эту картошку.

— И вообще никогда, — умоляет мать.

— Ага, никогда, — повторяет папаша.

— И гамбургеры не кушай, — развивает мать. Слово «гамбургеры» она произносит с таким же отвращением, что и «Гитлер».

— И гамбургеры.

— Они туда кладут всякую гадость, а он их кушает! Джек, пусть он сейчас же даст честное слово, потом будет поздно, потом у него будет катар желудка!

— Честное слово! — ору я и пулей вылетаю из кухни.

Куда? Известно куда. У меня уже опять встает. Я расстегиваю штаны и выпускаю его на волю, а мать уже кричит за дверью:

— Алекс, ни в коем случае не спускай воду. Я хочу видеть, что у тебя там получится!

Вот так, доктор. Теперь вы видите, что это была за жизнь? По сути, член — это единственное, что у меня было в той обстановке.

А что вытворяла моя мать во время вспышек полиомиелита? Ей-богу, вот бы кого представить к медали!

— Открой рот! Почему у тебя горло красное? У тебя голова болит, а ты мне ничего не говоришь? Какой бейсбол? Ты никуда не пойдешь, пока не поправишься. Что у тебя с шеей? Она, что у тебя, не гнется? Ты так странно дергаешь головой, может, тебя тошнит? Ты так кушаешь, будто тебя тошнит. Тебе нехорошо? Но горло-то у тебя все-таки заболело. Я же вижу, как ты глотаешь! Никогда не пей из фонтанчиков на стадионе, потерпи до дома. Ну-ка, мистер Джо Димаджио, отложи подальше свою бейсбольную рукавицу и ложись в постель. Об этом не может быть и речи: я не позволю тебе в такую жару носиться по площадке с больным горлом. Тебе нужно измерить температуру. Мне сильно не нравится твое горло. У меня просто слов нет, как ты мог целый день ходить с ангиной и мне ничего не сказать? Как ты можешь хоть что-то скрывать от матери? Знаешь, этому полиомиелиту и бейсбол не помеха. А потом на всю жизнь калека. Я запрещаю тебе бегать и всё. А также: где-то кушать гамбургеры и майонез, и печенку, и тунца — не все чистоплотны, как твоя мама. Ты вырос в доме, где кругом чистота, ты даже не представляешь, что делают с продуктами в этих забегаловках. Как ты думаешь, почему в ресторане я сижу спиной к кухне? Да потому что я не могу видеть, что у них там делается. Алекс, все надо мыть — ты меня понимаешь? — все-е, все-е, все-е, потому что неизвестно, кто это трогал до тебя.

Доктор, разве не чудо, что я еще не полный идиот и не хроник? А какие у них предрассудки! «Не делай этого!», «Не совершай того!», «Я тебе запрещаю!», «Стой, только не это!», «Так не принято». Что принято? Кем? Они же форменные дикари, только что не татуированные и без колец в носу! Сплошные бессмысленные суеверия! Да что там милчикс и флешикс, и прочие религиозные установки по сравнению с их личным идиотизмом. Они почему-то умиляются тому, как я, еще маленьким, увидел за окном снежную бурю и спросил: «Мама, разве это не запрещается?» Понимаете? Меня воспитывали зулусы и готтентоты! Даже одно желание — само по себе — запить булку с колбасой молоком уже обличалось ими как кощунство. Представляете, как я на этом фоне переживал из-за своего онанизма? Какое испытывал чувство вины, какие страхи? В этом первобытном мире не было ни одного светлого пятна — всюду подстерегали смертоносные бациллы и трагические несчастья. Хотел бы я знать, кто сделал моих родителей такими уродами? Где их самоуверенность и где напор, куда пропали утонченность и страсть к авантюризму? Откуда этот страх перед жизнью?

Папаша теперь на пенсии, делать ему нечего, и он целыми днями может бубнить об одном и том же. Например, все покоя ему не дает нью-джерсийский фривей.

— Я не поеду там ни за какие деньги. По нему ездят только полоумные и самоубийцы, — и тому подобное.

Вы бы знали, что он плетет мне по телефону три раза в день, причем между шестью и десятью я стараюсь почти не снимать трубку.

— Продай ты эту машину. Сделай мне одолжение, продай. Я тебя умоляю! Я не понимаю, зачем тебе в городе машина? Зачем тебе тратиться на страховку, на парковку, на всякий ремонт? Я не понимаю вообще, зачем тебе надо жить в этих джунглях? Сколько, ты сказал, платишь за свою конуренку? Полсотни в месяц? Да ты рехнулся! Слушай, почему бы тебе не переехать обратно домой — что там тебе, в этом грохоте, вони и уличной преступности?

Поделиться с друзьями: