Слуга господина доктора
Шрифт:
Текст был написан в старой орфографии – с ерами, ятями и десятеричным i – так хоть как-то посмешнее.
Вышли на улицу. Наши гиперделикатные провожатые растаяли в тени под липами. Мы побрели старыми кварталами одни. Шли молча. Наконец Марина сказала, засмеявшись смущенно:
– Нет, это невыносимо... – и тут же, извиняясь, – Нет, можно, конечно, молчать...
– А в каком городе ты была в Германии? – спросил я, памятуя древний завет моей подруги Инны Вячеславовны, актрисы, – если забыл на сцене текст, выкручивайся, как знаешь: лепи любую хрень, зритель не прорубит.
– В Мюнхене.
– В M"unchen’e . Хороший город. Дома такие неуклюжие, как мастодонты.
В Мюнхене я заходил в Паульскирхе и познакомился со св. Мундатой, покровителем одиноких фрау... Св. Мундата смотрел на меня из глубин своих инкрустированных мощей добрыми и печальными стеклянными глазками. Глядя в
Мы подошли к метро, затем внутрь. Я простился с Николенькой и Луизой (те ждали нас поблизости – и Николенька и Луиза). Они с каким-то журчащим звуком южных горлиц отошли на пять метров, оставив молчаливым, но участливым свидетелем нашего последнего разговора старушку при турникете. Мы расстались трогательно – такому нежному расставанию может завидовать кино. Я помахал рукой. На мне были итальянские джинсы, рубаха, вышитая атласником, и безрукавка. На левом плече зеленый ящик (вертеп). На правом – кожаный рюкзак – последний подарок возлюбленной и боевой подруги Чючи, служившей немецкой гувернянькой.
Я поехал к Браверман, растолкал ее, пьяную. Мы обсудили наши последние передряги, легли спать. А поутру опять ходили в Коломенское по сливы и яблоки, курили и шушукались.
II
Cher ami, я двинулся с двадцатипятилетнего места и вдруг поехал, куда - не знаю, но я поехал...
Я простился с Мариной и ее компанией, и, поскольку думал, что навсегда, простился навсегда. Правда, оставался Николенька, через которого осуществлялись коммуникации между мной и Мариной Чезалес.
Наверное, надо объяснить, почему я столь категорически противодействовал Марине. Во-первых, моя жизнь была совершенно устроена. Я ждал, когда из Германии приедет Чючя, отношения с которой имели стаж около восьми лет. Кроме нее у меня была еще одна девушка, медичка, обретенная мной по переписке. Таким образом, у меня не оказывалось валентности, которая могла быть заполнена Мариной.
– Видите ли, Николенька, – говорил я подобострастному студенту, запахнувшись в халат, – Марина – девушка интеллигентная, благородная, добродетельная, – я зевал. – Согласится ли она, если я скажу ей: «Марина, завтра я проведу день с Чючей, послезавтра у меня свидание еще с одной дамой, которую я не считаю должным называть, а через два дня мы можем сходить в музей?» Неужели вы, Николенька, думаете, что Марина согласится на такие условия?
Сейчас мне кажется, что я в руке держал золоченую лорнетку.
Колюшка добросовестно передал Марине содержание беседы. Марина размышляла.
– Я согласна, – сказала она. – Передай ему, что я согласна.
Это решение поставило меня в тупик. Гению в халате стало как-то не по себе от этой решимости. Признаюсь, как типичный трусливый мужик я был напуган ее страстностью. Теперь, когда ничто не мешало нашему союзу, я уцепился за этику. Когда нечего сказать, говорят обычно о погоде и нравах. Мне было явно (я был искренен в своем заблуждении), что Николенька и Марина являются тем, что называется «парень и девушка» . Проникнуть в специфику их отношений было затруднительно. Я недоумевал, например, почему, если Марина девушка Николеньки, то он устраивает ее судьбу со мной? Впрочем, я понимал, что мир Качаловских женщин – система закрытая, человеку со стороны даже недоступная. В описываемый период я почти не пил, не блудил в мирском смысле, и еще не знал, что такое наркотики. Все три порока ютились в Марининой квартире, она была исполнена прельстительной атмосферы того, что Анри Мюрже называл «boh'eme» {1} . Явно мне недоставало своего опыта, и я обратился за советом к духовнику – о. Сакердону.
1
Богема (фр.).
– Молодежь! – загрохотал почтенный прелат, – Молодежь!.. Нечего сказать, хороши: заманили педагога, подпоили и в постель! Ну дела!
– Ах, ваше преосвященство, – кротко шелестел я сквозь решетку исповедальни, – уж вы-то можете представить, какое лицо было бы у Николеньки, обойдись с ним так где-нибудь?
– Вот-вот, – закивал старый кардинал, просунув пятерню под епитрахиль и почесываясь, – пригласил бы ты его, скажем, ко мне в гости, напоил бы его, и вздули бы мы твоего Николеньку в два смычка – ты в рот, а я в ж...пу. А вот тогда и посмотрели бы...
– Но что же мне делать, отче, что?
Старец пребывал в раздумье.
– Что касается этой Марины...
Он замолчал. Я ожидал, что он еще скажет, но мысль его, по временам такая бодрая, вышла на екклесиастическую орбиту, и он
произнес:– Ох, горе-горе!..
Эту фразу от него унаследовал мой друг Алик Мелихов, с которым мы разошлись за пять месяцев до встречи на ул. Качалова, и часто повторял ее, деля со мной хлеб и постель.
– Так ты говоришь, что этот Коля любит Марину Чезалес?
Я кивнул.
– И хочет, чтобы ты с ней переспал?
– Да.
– Сумасшедший. Сеничка, ты окружен безумными.
Я хихикаю, а Святейшество разводит руками:
– Ты уж лучше отдайся ей, не то она тебя вы…бет. Уж такая бабенка, как я понимаю... Вот-вот, купит резиновый х…й в ларьке и вы…бет тебя. Так что ты лучше сам. О-хо-хо!.. Твори, бог, волю свою!
По дефолту церковь благословила наш союз. Николеньке была дадена отставка с сопроводительным пинком и через немногое время о нем и думать забыли. Конечно, юноша страдал, лишившись разом двух средоточий своего почтения – меня и Марины – но что же делать, миленький Ты мой? Я прискучил его однообразным обожанием, а Марина не могла простить ему тщеславной похвальбы о сладострастных ночах с ней. Не то чтобы он ни разу не оказывался с ней на ложе – однажды это все-таки было. Он стыдливо умолчал только, что спали они одетыми, и между ними располагались Варечка и Ободовская. Определенно, у Коли были поверхностные представления об интимной близости. Он был девственником. Ободовская, в большей степени сострадая, чем вожделея к нему, попыталась было ввести его в мир эроса, но эта альтруистическая акция потерпела жестокий крах.
– Арсений, – говорила Ободовская, манерно затягиваясь сигаретой, – призн a юсь, это был самый позорный факт моей сексуальной биографии.
– Но друг мой, – в тон ей спрашивал я, – ведь вам, должно быть, удалось хотя бы в общих чертах обнаружить его мужскую силу? Важно хотя бы, что вы победили его стыдливость. Вам удалось, во всяком случае... э... Снять с него трусы?
– Да... Нет... – рассеянно отвечала подруга. – Не помню. В общем-то, это было все равно. На моей памяти это первый человек, который пожелал остаться со мной импотентом.
У Луизочки был огромный еврейский нос, отвислая нижняя губа, тело ее было покрыто красными бляшками псориаза, в волосах висела перхоть, длинные зубы скрадывались налетом винного камня. У нее отсутствовала грудь при наличии большой и дряблой попы. Кроме того, у нее было наследственное варикозное расширение вен, отчего ее ноги, от природы весьма стройные, выигрышно смотрелись только в хирургических чулках. Несмотря на своеобразную наружность ей удалось не только что себя, но и все ближайшее окружение уверить в неотразимости собственной персоны. На пороге юности она была жирна и девица, пятерочница, надежда школы. Руководимая мамой – женщиной красивой, умной, взбалмошной, почетным членом международного общества анонимных алкоголиков, капитаном Армии Спасения, матершинницей, несомненно, любящей свое чахлое и даровитое дитя - Луиза ложилась спать в девять часов пополудни, настырно и прожорливо учила точные науки. Еще не окончив школьный курс, она послала математическое сочинение Монреаль и была зачислена в университет. Казалось, сама Фортуна ратовала видеть Ободовскую движителем науки, то есть тем, что в обиходе именуется синим чулком. Не в добрый час для Монреаля Ободовская с Варварой и Мариной поехала отдыхать в Крым, где в отсутствие мамы и книг открыла мир сладких страстей. Днем она читала подругам комедии Уайлда (в оригинале – образование трех дам позволяло это), даря ночи жарким объятиям двух-трех юношей, уродливых, но пылких. По возвращении в столицу Луиза рассудила, что она еще слишком молода для судьбоносных решений, и испросила у университета год отсрочки. Монреаль был готов ждать. На исходе означенного года Ободовская, возлежа на песке с Мариной, Варечкой и Уайлдом, подсчитывала покоренные сердца.
– Двадцать три. – Сказала она с оправданной гордостью.
Согласись, для жирной отличницы с математическим уклоном это был неплохой результат.
Подруга Варвара, нежа под ультрафиолетом фигуру, в которой завистницы угадывали склонность к полноте, некоторое время молчала. Ее пальцы загибались, забирая под ногти хрусталики песка.
– Двадцать пять. – Сказала она, наконец, не затем, чтобы вызвать в Ободовской досаду, а просто для поддержания беседы.
– Двадцать пять?.. – Ободовская в размышлении смотрела на Варю. Не то чтобы она сомневалась в достоверности сказанного, она понимала, что «двадцать пять» – так оно и было. Но так не должно было быть . Солнце показалось Луизе излишне жарким, персики пресными, на обратном пути она ожесточенно торговалась на базаре из-за дыни, так что подруги предпочли вовсе не покупать фрукты, чем видеть Луизу в таком небезопасном нервическом возбуждении. Дома Ободовская сердито и без выражения прочитала несколько сцен из «Идеального мужа» , после чего, сославшись на скверное настроение, ушла гулять по городу. Она вернулась во втором часу ночи счастливо умиротворенная.