Слуги в седлах
Шрифт:
Город белых деревянных домов заканчивал последние дневные дела, чтобы погрузиться в созерцание белой северной ночи.
Лицеист Хейкки Окса стоял на крыльце дровяного сарая и вдыхал запахи двора. Был понедельник. Но им владели еще вчерашние воспоминания. С утра они с мамой пошли на станцию. Все пространство между станцией и рекой было запружено людьми. Собрался весь город. От шоссе до самой воды протянулись дощатые мостки, украшенные флагами. На конце мостков сверкала медь оркестра.
Вдали показались баржи. Оркестр приосанился. Люди из Красного Креста принесли и установили на мостках ряд пустых носилок. Буксиры притащили две крытых баржи и поставили их рядом с мостками.
Когда первые существа, поддержанные с двух сторон, перебрались с барж на мостки и их деревянные ноги и костыли застучали по доскам, царский гимн на мгновение умолк: оркестранты забыли, что им надо дуть в трубы.
В этот солнечный день они вылезали из барж, как химеры из закоулков человеческого сознания. Это не были люди. А если и были когда-то, теперь их трудно так назвать. У одного не было ног, у другого руки, у тех обгорели лица; вот бредет некто с красной бесформенной щелью вместо носа. На носилках дрожит молодое светловолосое существо, которое еще год назад называлось мужчиной. Теперь у него нет ног и нет пальцев на левой руке. Он сжимает край носилок правой рукой и плачет. Мимо толпы под стук костылей и палок двигаются болтающиеся рукава и пустые глазницы.
Оркестр продолжал прерванный гимн, а по мосткам ковыляли последние достижения цивилизации.
Лицеист Хейкки Окса стоял на ступеньках дровяного сарая и мечтал о человечности.
— Братья, мученики! — повторял он. — Настанет день, когда ваши пустые рукава заставят опуститься поднятые для удара руки. И ваши пустые глазницы помогут человечеству открыть глаза. Смертоносные машины цивилизованной Европы уже недолго будут производить героических мертвецов и инвалидов войны.
— Эй, там есть дрова?
В дверях стояла Кристина.
— Есть, конечно. Дров много.
Почему он вспомнил об этом? Потому что тогда было так же тепло, и такой же запах исходил от смолы и рубероида. Но почему именно об этом? От соучастия к человечеству.
Он вынул изо рта трубку и по-стариковски сплюнул.
От соучастия.
Его приятели видели то же самое. Вечером в саду они об этом говорили. Он был тогда уступчивым и робким. Он был в себе неуверен, и его переспорили.
Ему сказали, что он говорит как пролетарская газета: сентиментально, идеалистично, вздорно. Что сентиментальностью и чувствительностью никогда не освободить народ, что это делается кровью и железом. Именно так — кровью и железом. Как Бисмарк. И что чувствительность никогда не умножит народные силы.
Там были Матти, Лэви, Эрккиля и, кажется, еще кто-то. Забыл. Теперь он помнил только, что смутился. Он хотел сказать, что дело не так просто, но не сказал.
Сентиментальность.
Бисмарк. Железо и кровь. Это были их идеалы. И когда они через три года освобождали Финляндию, они и на самом деле не проявляли излишней чувствительности. Наш народ закаляли не сентиментальностью и не чувствительностью.
Железом и кровью.
С тех пор он пытался быть более грубым, но так и не научился чтить Железного Канцлера. Моцарт был ему ближе.
В то время они еще не придумали этого дьявольского термина «сверхчувствительность», но у них были свои способы сдирать всякую примету инакомыслия с молодого человека. У них было великолепное и грандиозное оружие. Сначала они били Бисмарком, потом Великой Финляндией и, наконец, духом национальной романтики.
Из сада он ушел тогда подавленным, дома присел на ступеньках дровяного сарая и принял решение никогда не выдавать мальчикам своих чувств.
Но у матери Матти было много нот и хороший рояль. Уже на следующий день он пошел туда. Его тянул Моцарт.— Да принесешь ли ты дрова? Скоро пять часов.
— Неужели так много?
Он очнулся.
— Скоро пробьет,
8
Сено висело на пряслах. Оно сохло и наполняло воздух ароматом. Отяжелевшая земля рожала. Вдоль тропинок показались грибы, черника наливалась и становилась сочной. На склонах каменистых кряжей краснела малина.
Высокое небо было ясным. Ночи делались прохладнее, вода у берега становилась холоднее, чем на глубине. Старая щука знала это, до вечера она беспокойно сновала по озеру, а в сумерки подплывала к мелкому берегу и, чувствуя прохладную воду, довольная, устраивалась спать. Голова ее почти касалась прибрежной кочки, а брюхо — ила.
Стоял август. Лучшее время острожить рыбу.
Он сидел на ступеньках бани и счищал прошлогоднюю ржавчину с зубьев остроги.
Куда делось лето? Да и было ли оно вообще? Было, конечно, было. Была кошка, она несла котятам коноплянку. Были овцы, ягненок, бычок, красноперки в сетях, был он сам, было ожидание осени. И Брейгель. И белые ночи, и вслушивание, и изумление. Вот и все. Разве этого мало? И в волосах у Заиньки была широкая синяя лента.
Ржавчина на зубьях остроги появилась тогда, когда они с Заинькой били щук, язей и лещей и ждали за каждым поворотом берега Большую рыбу, да так ни разу ее и не увидали.
А теперь Заиньки нет, уехала с молодежью. Молодым, конечно, веселее друг с другом, но зачем уезжать в лучшую пору для остроги? Прошлым летом в августе они ходили с острогой почти каждый пасмурный и тихий вечер, и всякий раз удачно. Они не били рыбу напрасно, сверх того, сколько надо было, но до часу ночи домой не возвращались. Если раньше забьют пять рыб — одну Лауре, одну Оскари с Кайсой, одну ему и две на хутор, — они плавают вдоль берега и любуются рыбами, но не трогают их. Они искали Большую рыбу. За год до этого она дважды у них на глазах поднялась к поверхности, плеснула хвостом и исчезла в глубинах Мусталахти. Там был ее дом. И больше она не показывалась.
Отчего бы Заиньке не совершить свое путешествие пораньше, ведь она знала, что Большая рыба все еще там, в заливе. Если бы кому-нибудь попалась рыба больше, чем на десять кило, сколько было бы разговоров в деревне!
Он отыскал лист алюминия, смахнул с него пыль и установил рядом с зубьями. Потом достал с чердака старый фонарь, вымыл стекло, сменил фитиль, наполнил керосином и проверил, горит ли он.
Все было готово к ночи: фонарь, острога, новый крюк на корме. Не хватало только Заиньки. Не хотелось острожить в одиночестве. Столько рыбы, сколько им надо, можно наловить и сетью. На нос лодки придется натаскать камней, чтобы корма не слишком осела, когда будешь стоять на ней с острогой.
Если бы сложить там все душевные тяжести.
Сколько их уже накопилось...
Темнело, на озере поднимался туман. Колени и спина словно одеревенели, когда он встал и направился вверх по тропинке к дому. Окно было открыто, и из него на тропинку извергались собранные агентствами новостей всего мира свежайшие сенсации. Он приостановился. Вечерние известия, сцена, на которой политики выступают каждый вечер, и всегда в одной и той же роли. Вынужденный выбирать между вечерними новостями и острогой, он выбрал острогу и повернул назад. Потом вспомнил о кофе, еще раз повернул и пошел к дому.