Слухи о дожде. Сухой белый сезон
Шрифт:
— Трусы они, вот и все, — сказал Герт.
Луки вздрогнула, быстро поднялась, словно ощутив, как по спине у нее пробежали мурашки, и подошла к окну, чтобы убедиться, что трое ее бойких детей по-прежнему резвятся на газоне.
— Всюду, куда бы мы ни попадали, мы видели беженцев, — продолжал Луи. — Сотни, тысячи беженцев. Черные, коричневые, белые, всех дерьмовых цветов радуги. Одни шагали на своих двоих, толкая перед собой тележки и волоча рюкзаки. Другие ехали на старых фургонах с деревянными кузовами для цыплят, свиней, постелей, пожиток и бабушек с дедушками. Богатые, с маслянистыми глазками козлы в роскошных автомобилях. Фургоны для перевозки мебели. Детские
— Кровавый то будет день, — сказал Герт. — Я буду стрелять до последнего патрона, а потом накинусь на них с кулаками.
(Профессор Пинар: «Я сам готов сражаться, пока потоки крови не омоют уздечки наших коней».)
— Ну, Луи, ты слишком молод, чтобы разговаривать в таком тоне, — сказала мать недовольно. — Уж не стал ли ты трусом в Анголе?
— Дело не в трусости, бабушка. Просто я видел, что там случилось.
— Не думай об этом, — сказал мистер Лоренс. — У нас такого случиться не может. Не говори глупости.
— Но вы уже сматываетесь отсюда.
— Ради бога, при чем тут «сматываетесь»? Мы свободные люди в свободной стране.
— Как все это страшно, — пожаловалась миссис Лоренс. — Что это мы о таком заговорили?
— Этой ночью произошло убийство, — напомнил ей Луи.
— Пусть они убивают друг друга, если хотят, — выпалил Герт. — Нас они и пальцем тронуть не посмеют.
— Верно, — согласился старый Лоренс, процеживая слова через заляпанную кофе и табаком бороду. — Таковы их племенные обычаи. К нам это не имеет никакого отношения. С ними нужно быть очень терпеливым. Несмотря ни на что, они сущие дети.
— Вы думаете, что долго будете чувствовать себя спокойно в городе? — продолжал Луи. — Это всего лишь вопрос времени. А потом наши границы начнут сжиматься, и наш лагерь будет становиться все меньше и меньше. И что тогда?
— Глупости, — сказал Лоренс, засовывая длинный чубук своей трубки в мокрую дыру посреди волосатого лица.
— Вы думаете, вам удастся удержать их с помощью апартеида? — настаивал на своем Луи, словно муха, упрямо бьющаяся о стекло. — Белые здесь, черные там. Но это не шахматы. Это люди.
— Я не знаю другого пути, каким можно разрешить наши проблемы, — твердо сказал я, — Это было довольно легко для Англии, Франции и других стран: их колонии лежали за морем, и, когда там становилось жарко, можно было просто бросить все на произвол судьбы. А мы живем в самом сердце нашей колониальной империи. И если мы не отделим друг от друга конфликтующие стороны…
— Конечно, что же вам еще остается, как не защищать систему, благодаря которой вы стали богатыми и могущественными, — возмущенно сказал Луи.
— Твое «богатые и могущественные» не более чем ходульное выражение, — сказал я. — Ты слишком упрощенно на все смотришь. Ты готов немедленно переходить к решительным действиям. А у меня побольше опыта. И я знаю, к чему могут привести поспешные решения.
— А я знаю, что случается с людьми, которые отказываются от перемен!
— В юности мы тоже стремились
в первую очередь решить вечные вопросы, — с важностью заметил Лоренс, словно цитируя кого-то.— Я считаю, что защищать свои интересы мы можем только живя в городах, — сказал Герт, — Только там белые и должны жить. Здесь, на границе, мы беззащитны перед чернокожими. Если начнется заваруха, будьте уверены, правительство пожертвует нами не моргнув глазом. В наше время они заботятся только о своих уютных гнездышках.
— Да и для чернокожих им следовало бы сделать побольше, — устало добавил Лоренс.
— Для нас им следовало бы сделать побольше! — воскликнул Герт.
— А я знаю только, — продолжал Лоренс, выпуская дым, — что такого не было бы, если бы был жив Ян Смэтс.
— Мне хорошо заплатили за ферму, — сказал Герт. — Гораздо больше, чем она стоит. Такой шанс нельзя было упускать.
— Да, Герт говорил это с самого начала, — покраснев, добавила Луки.
— Вот это в самом деле важно, — сказал я, стараясь не встречаться взглядом с Луи, — Совершать каждую сделку на максимально выгодных условиях.
Как только гости уехали, мать поспешила на кухню, чтобы убедиться, что обед уже готов. Она беспокоилась, потому что было уже половина первого, а по воскресеньям мы всегда обедали ровно в полдень.
— Ну вот, мама, — сказал я, усаживаясь за стол, — ты слышала, что они говорят. Почему бы и тебе не призадуматься и не поступить разумно?
Она некоторое время внимательно разглядывала меня. Затем сказала:
— Призадуматься нужно не мне, сынок. И я даю тебе на это время.
— Время на что?
— Открыть глаза и увидеть, что ты затеял. А теперь прочти, пожалуйста, молитву.
6
Но когда после обеда она пошла к себе в комнату «прилечь», чего обычно не делала, я понял, что она волнуется куда больше, нежели я думал.
— Выходит, возраст все же дает о себе знать? — Дружелюбно заметил я, но прозвучало это все-таки жестоко.
— Я не слишком хорошо спала сегодня ночью, — сухо ответила она.
На пороге она остановилась и поглядела на меня:
— Иногда, знаешь ли, сон вроде молитвы. Возможность испросить помощи у того, к кому иначе и не обратишься.
И не успел я ответить, как она уже закрыла за собой дверь.
Луи валялся на постели и листал комиксы. Я снял ботинки и брюки и лег под одеяло. Покой объял меня как тепло. Но помимо физического удовлетворения, он вызвал во мне нечто более давнее и знакомое. Отвернувшись от Луи, я без труда представил себе, что на его месте лежит Тео (хотя я и не люблю вспоминать о Тео) и что мы снова стали детьми.
В детстве по воскресеньям возникало неприятное ощущение, словно тебя сажали в клетку, этим воскресенья и выделялись среди прочих дней недели. Особенно после обеда. Эти бесконечные летние полдни с солнцем, выжигающим долину, безветренные и жаркие. Дед и бабка после обеда ложились спать, отец тоже, а мать удалялась куда-нибудь, взяв Библию. А нам следовало оставаться в комнате с зашторенными окнами до четырех часов. Малейший шум из нашей комнаты в это время неизбежно приводил к наказанию старым ремнем, который мать всегда носила с собой даже по воскресеньям. Вероятно, это и было моим первым представлением о добре и зле: «грех» значило шуметь по воскресеньям после полудня, а «добром» было неподвижное лежание на постели в изнурительный зной, с каплями пота, проступавшими по всему телу.