Смех
Шрифт:
Коротко говоря, какова бы ни была доктрина, которой придерживается наш ум, наше воображение имеет свою вполне определенную философию: в каждой форме человеческого тела оно видит усилие души, обрабатывающей материю, — души бесконечно гибкой, вечно подвижной, свободной от действия закона тяготения, потому что не земля ее притягивает. Некоторую долю своей окрыленной легкости душа сообщает телу, которое она одухотворяет; нематериальное начало, проникающее таким образом в материю, есть то, что называют совершенством. Но материя упорно противится этому. Она тянет в свою сторону, она хотела бы совратить на путь инертности, принизить до автоматизма всегда бодрствующую действенность этого высшего начала. Она хотела бы закрепить разумно-разнообразные движения тела в бессмысленно усвоенные привычки, отлить в застывшие гримасы живую игру физиономии — словом, придать всему телу такое положение, чтобы человек казался всецело захваченным и поглощенным материальностью какого-нибудь чисто механического движения, вместо того чтобы непрерывно обновляться от соприкосновения с живым духом. Там, где материя успевает таким образом придать тяжеловесность душевной жизни в ее внешних проявлениях, задержать ее движение, одним словом — противостоять совершенству,
Перейдем от комизма форм к комическому в жестах и движениях. Прежде всего сформулируем закон, управляющий, как думается, всеми явлениями этого рода. Он, впрочем, легко выводится из вышеизложенных соображений.
Позы, жесты и движения человеческого тела смешны постольку, поскольку это тело вызывает в нас представление о простом механизме.
Мы не будем подробно прослеживать случаи непосредственного применения этого закона. Они бесчисленны. Чтобы проверить его, нам достаточно было бы ближе изучить творчество художников-юмористов, оставляя при этом в стороне все то, что касается карикатуры, которой мы дали объяснение особо, а также и ту долю комического, которая присуща не самому рисунку. Потому что здесь не следует ошибаться: комическое в рисунке часто бывает заимствованным у литературы. Я хочу этим сказать, что живописец может быть в то же время писателем-сатириком, даже водевилистом, и наш смех тогда вызывается не столько самим рисунком, сколько той сатирой или сценой из комедии, которую он представляет. Но если сосредоточить свое внимание на рисунке с твердым намерением думать только о нем, то мы найдем, как мне кажется, что рисунок комичен главным образом в той мере, в какой он ясно и не утрируя выявляет нам в человеке марионетку. Необходимо, чтобы данное впечатление было отчетливо, чтобы мы видели ясно, как через стекло, внутри данной личности разборный механизм. Но необходимо также, чтобы это впечатление не было резким и чтобы изображаемая личность, при всей механической косности своих членов, давала нам в целом представление о живом существе. Комический эффект будет тем разительнее, искусство живописца тем совершеннее, чем теснее заключены один образ в другой — образ механизма в образ человека. И оригинальность каждого художника-юмориста можно было бы определять своеобразным характером жизни, которую он вкладывает в простой механизм.
Но оставим в стороне непосредственное применение этого принципа и остановимся подробнее лишь на более отдаленных выводах. Образ механизма, действующего внутри человеческой личности, проглядывает сквозь бесчисленное множество забавных эффектов, но это чаще всего лишь мимолетное видение, которое тотчас же теряется в вызываемом им смехе. Чтобы запечатлеть его, необходимо определенное усилие мысли и анализа.
Вот, например, у оратора жест соперничает со словом. Завидуя слову, он все время гонится за мыслью и требует также и себе роли истолкователя. Пусть так, но он должен тогда постоянно следовать за ходом мысли, за всеми ее изменениями. Мысль — это нечто непрерывно растущее: от начала речи и до ее конца она пускает почки, цветет, зреет. Никогда она не останавливается, никогда не повторяется. Она должна непрестанно изменяться, потому что перестать изменяться — значит перестать жить. Пусть же и жест живет подобно ей! Пусть же и он подчинится основному закону жизни, состоящему в том, чтобы никогда не повторяться! Но вот мне кажется, что одно и то же движение руки или головы периодически повторяется. Если я это заметил, если этого достаточно, чтобы привлечь мое внимание, если я жду его в определенном месте и оно происходит в тот момент, когда я его жду, — я невольно рассмеюсь. Почему? Да потому что тогда передо мной будет автоматически действующий механизм. Это уже не жизнь, это что-то автоматическое, внедрившееся в жизнь и подражающее ей. И это — комично.
Вот почему жесты, над которыми мы и не думали смеяться, становятся смешными, когда какое-нибудь другое лицо перенимает их. Этому простому факту давали очень сложные объяснения. Нетрудно заметить, что наше душевное состояние ежеминутно изменяется и что если бы наши жесты вполне соответствовали нашим внутренним переживаниям, если бы они жили так же, как живем мы сами, они никогда не повторялись бы и им не было бы страшно никакое подражание. Мы только тогда становимся предметом подражания, когда перестаем быть самими собой. Я хочу этим сказать, что наши жесты поддаются подражанию постольку, поскольку им присуще механическое однообразие, поскольку они, следовательно, чужды нашей живой индивидуальности. Подражать какому-нибудь лицу — значит выявлять ту долю автоматизма, которой оно позволило проникнуть в свою личность. Это значит тем самым сделать данное лицо комичным, и неудивительно, что подражание вызывает смех.
Но если подражание жестам смешно само по себе, то оно становится еще смешнее, когда старается, не изменяя их совершенно, сделать похожими на какую-нибудь механическую операцию, например на пилку дров, битье по наковальне или на неустанное дергание за шнурок воображаемого звонка. Это не значит, что обыденность составляет сущность комизма (хотя она, несомненно, входит в его состав). Это значит, скорее, что взятый нами жест кажется нам в еще большей степени машинальным, когда его можно связать с какой-нибудь простой операцией, как если бы он был механичен по самому своему назначению. Внушать представление о механическом — таков должен быть один из излюбленных приемов пародии. Я делаю этот вывод a priori, но я думаю, что паяцы давно уже пришли к нему интуитивно.
Таким образом, мне кажется, может быть решена маленькая загадка, предложенная Паскалем в одном месте его «Мыслей»: два похожих друг на друга лица, из которых каждое в отдельности не вызывает смеха, кажутся благодаря своему сходству смешными, находясь рядом. Можно было бы точно так же сказать: «…жесты оратора, из которых ни один сам по себе не смешит, возбуждают смех, повторяясь». Дело в том, что подлинно живая жизнь
не должна бы никогда повторяться. Там, где имеется повторение, полное подобие, мы всегда подозреваем, что позади живого действует что-то механическое. Проанализируйте впечатление, которое производят на вас два слишком похожих друг на друга лица: вы увидите, что они вызывают в вас мысли о двух экземплярах, полученных с помощью одной и той же формы, или о двух оттисках одного и того же штемпеля, о двух снимках с одного и того же клише — словом, о фабричном производстве. Это отклонение жизни в сторону механического и есть в данном случае истинная причина смеха.И смех будет еще сильнее, если перед нами предстанут на сцене не два только персонажа, как в примере Паскаля, а несколько, много, как можно больше сходных между собою лиц, которые будут входить, выходить, танцевать, принимать одновременно одни и те же позы, делать одни и те же жесты. В этом случае мы ясно себе представляем марионеток. Нам кажется, что невидимые нити связывают руки с руками, ноги — с ногами, каждый мускул одной физиономии — с соответствующим мускулом другой: строгая согласованность ведет к тому, что формы сами на наших глазах превращаются из мягких в твердые, все затвердевает, становясь автоматическим. В этом и заключается вся хитрость такого несколько грубого развлечения. Я не знаю, читали ли его исполнители Паскаля, но они, несомненно, доводят до конца мысль, на которую наводит это место у Паскаля. И если причина смеха есть появление механического эффекта во втором случае, то и в первом случае должна быть та же причина, но тоньше действующая.
Идя дальше этим путем, мы начинаем смутно предвидеть все более и более отдаленные, а также и все более и более важные последствия изложенного нами закона. Мы предчувствуем появление все более мимолетных призраков механических явлений, порождаемых сложными действиями человека, а не только его отдельными жестами. Мы предугадываем, что обычные приемы комедии — периодические повторения какого-нибудь слова или какой-нибудь сцены, перепутывание ролей, развитие в геометрической прогрессии всевозможных qui pro quo и еще многие другие приемы — черпают силу комизма из того же источника, что искусство водевилиста, быть может, оно в том и состоит, чтобы наглядно представить нам чисто механическое сцепление происшествий из человеческой жизни, сохраняя за этими происшествиями внешний вид правдоподобия, то есть видимую гибкость жизни. Но не будем предвосхищать результатов, к которым постепенно приведет нас наш анализ.
Прежде чем идти дальше, приостановимся на минуту и оглянемся вокруг. В самом начале этой работы мы давали понять, что было бы несбыточно пытаться вывести все комические эффекты из одной простой формулы. Формула, правда, в известном смысле существует; но она не развертывается с должной последовательностью. Я хочу сказать, что дедукция должна время от времени останавливаться на некоторых преобладающих эффектах и что каждый из этих эффектов является моделью, около которой по кругу располагаются другие, схожие с ним эффекты. Эти последние не могут быть выведены из формулы, но они комичны благодаря своему родству с теми, которые могут быть выведены из нее. Обращаюсь вновь к Паскалю; я охотно представил бы здесь ход мысли в виде той кривой, которую этот геометр исследовал под названием циклоиды, кривой, описываемой точкой окружности колеса, когда телега движется вперед по прямой линии; эта точка вращается вместе с колесом и в то же время движется вперед вместе с телегой. Или еще можно представить себе уходящую вдаль аллею с перекрестками и крестами, расставленными на ней через определенные промежутки: на каждом перекрестке приходится обойти кругом крест, ознакомиться с открывающимися дорогами и потом продолжать свой путь.
Мы находимся на одном из таких перекрестков. Живое, покрытое слоем механического, — вот один из крестов, около которого следует остановиться, то центральное представление, от которого воображение лучеобразно распространяется по расходящимся направлениям. Каковы же эти направления? Как мне кажется, я различаю три главных направления. Мы исследуем их одно за другим, а затем вернемся на наш прямой путь.
I. Прежде всего, образ механического и живого, плотно вставленных одно в другое, заставляет нас уклониться в сторону более неопределенного образа какой-нибудь косности, облекающей подвижность жизни, неловко пытающейся воспроизводить все ее очертания и подражать ее гибкости. Понятно, например, почему платье так легко может стать смешным. Можно, в сущности, сказать, что всякая мода той или иной стороной своей смешна. Только когда мы имеем дело с модой современной, то благодаря нашей привычке к ней платье словно сливается в одно целое с теми, кто его носит. Воображение наше не отделяет его от них, нам не приходит в голову мысль противопоставлять инертную оболочку живой гибкости облекаемого ею предмета. Комическое остается здесь в скрытом состоянии. В лучшем случае ему удается проглянуть наружу там, где естественное несоответствие между облекающим и облекаемым так глубоко, что даже их вековая близость не смогла придать прочности союзу. Примером может служить наша шляпа. Но представьте себе чудака, одевающегося теперь по старинной моде; его костюм привлечет тогда к себе наше внимание, мы его совершенно отделим от самой личности, мы скажем, что человек этот рядится (как будто всякая одежда не есть переряживание), и смешная сторона моды выступает тогда на свет.
Мы начинаем здесь предвидеть некоторые значительные затруднения в деталях, выдвигаемые проблемой комического. Одна из причин, которые должны были породить большее число ошибочных или недостаточно обоснованных теорий смеха, заключается в том, что множество вещей комичны в теории, не будучи смешными в действительности, потому что непрерывность употребления усыпила в них способность вызывать смех. Необходим резкий разрыв непрерывности, разрыв с модой, чтобы это свойство их вновь обрело силу. Тогда будет казаться, что этот разрыв непрерывности порождает комическое, тогда как он только раскрывает нам это последнее. Смех будут объяснять неожиданностью или контрастом и т. п. — объяснения, так же хорошо применимые ко многим случаям, когда мы не чувствуем никакого желания смеяться. Истина далеко не так проста.