Смерть Анфертьева
Шрифт:
– Пошли, - сказал он.
– Погуляем. У тебя есть еще пятнадцать минут.
– А у тебя?
– У меня и того больше. Я - вольный художник.
– Совсем-совсем вольный?
– В пределах допусков, которые дают мне должность, общество, мораль.
– А мораль... Тоже допускает отклонения?
– спросила Света, когда они уже вышли на тропинку у щели в заборе.
– Уж коли одни и те же поступки могут вызывать и восторг, и осуждение... передернул плечами Анфертьев.
– Какой же вывод можно сделать?
– Света улыбнулась задумчиво и отрешенно, как умеют улыбаться красивые девушки. У них это неплохо получается. Кажется, что они стоят над истиной, над смыслом, над судьбой... Что, впрочем, вовсе не исключено. Конечно, вряд ли они стоят над судьбой, но что касается
– Так какой же все-таки вывод может сделать человек, открывший двусмысленность морали?
– на этот раз ее вопрос мы поставим несколько иначе.
– Вывод?
– Анфертьев поднял воротничок, сунул руки в карманы плаща и, не застегивая его, с болтающимися концами пояса пошел вперед.
– Человек должен поступать по своему разумению, не пытаясь отгородиться от жизни частоколом цитат, лозунгов, тезисов, транспарантов... Словами, которые кому-то показались мудрыми... Вообще слово "мудрость" мне кажется фальшивым. Человеческие отношения выше всего остального... Всего остального попросту не существует.
– Но разве мудрые откровения не помогают человеческому общению?
– Наоборот. Они все запутывают. Слова вообще мешают общению. Чем больше люди говорят, тем меньше понимают друг друга, тем больше у них недовольства, раздраженности и нетерпимости.
– Как же мне общаться с тобой, Вадим?
– Обними меня, поцелуй куда-нибудь и скажи: "Как же я соскучилась по тебе, дураку..."
– Значит, все-таки мне придется что-то сказать?
– Можешь не говорить. Но тогда поцеловать придется дважды.
– Как легко ты выкручиваешься!
– рассмеялась Света.
– Это потому, что я не придаю слишком большого значения словам, я понимаю их ограниченность, понимаю, как легко их истолковывать в противоположном смысле, как легко найти в них возвышенность и низменность... В зависимости от того, кто будет толковать. Я сказал тебе что-нибудь обидное?
– Нет, - Света покачала головой.
– А теперь представь себе, что весь наш разговор слышит Квардаков... Что мы делаем? Мы краснеем.
Анфертьев видел Свету в окружении желтых, красноватых, бледно-зеленых листьев, и солнечные зайчики пробегали по ее лицу, как отблески тайн и надежд. Анфертьев не удержался и мысленно щелкнул несколько раз фотоаппаратом, навсегда врезая в память и конопушки на носике Светы, и отсветы листьев на ее лице, и воротничок белой рубашки из-под темного свитера, и маленький серебряный кулон в виде штурвала - сквозь какие бури он поможет ей пройти, какие рифы миновать, какие бермудские треугольники обойти десятой дорогой? Стоит ему когда-нибудь в будущем, через десять или через двадцать лет, когда Светы Луниной не будет в его жизни, ощутить на лице осеннее солнце, запах осени, приправленный заводской гарью, он обязательно вспомнит этот обеденный перерыв у щели в заборе, и боль необратимости пронзит его. Боль, которую вызывает уходящее время. Каждый раз, вспоминая эту встречу, Анфертьев будет видеть все больше подробностей: уголок воротника Светиной рубашки из модной ныне мятой ткани, кулон, слегка тронутый красной или синей краской, детище Подчуфарина - шестиметровые, сваренные из листовой стали серп с молотом, выкрашенные серебристой краской. Из неимоверной двадцатилетней Дали своей памяти он вытащит потускневший снимок и опять увидит, что сапоги на Свете замшевые, на высоких каблуках, ее стеганое пальто розовато-перла-мутровое, маникюр свеж и небросок, и он снова услышит в ее голосе то неуловимое, что делало его счастливым и безутешным...
– Значит, мораль - понятие растяжимое?
– спросила Света, не придавая слишком большого значения своему вопросу. Она подняла с земли кленовый лист посмотрела через него на солнце, и лицо ее озарилось цветом осени. И в душе Анфертьева дрогнуло и заныло. Скорее всего это была любовь. Или что-то очень на нее похожее. Анфертьев испугался, он не был готов к смятению и нервной взвинченности, сопровождающим подобные смещения в душе. Но это был приятный испуг. Жизнь, которая
– Нет, - сказал он, - мораль не растяжимое понятие. Просто его нельзя сводить к толкованию, которое дает очередное начальство.
– Но тогда все очень легко свести к своему толкованию.
– Ну и что? Если веришь в себя, веришь себе... если твои желания никому не грозят... Разве что собственному растительному существованию... если это дает тебе ощущение постоянной, насыщенной жизни... И у тебя не корыстные расчеты, а надежды на счастье...
– Но и корыстные расчеты могут обещать счастье, - возразила Света, не отпуская руку Анфертьева.
– Если счастье в корысти... Много ли оно стоит?
– Какова корысть, - усмехнулась Света.
– Мой самый корыстный расчет заключается в том, чтобы пройти по этой тропинке еще метров сорок и тогда бледные лица, приникшие к окнам бухгалтерии, скроются за листвой.
– Почему им так любопытно?
– Они лишены чего-то подобного.
– Но это же страшно?
– Конечно.
– Нас осуждают?
– - Осуждают меня.
– Почему?
– Я старше, я мужчина, я женат... А ты - моя жертва. Они боятся за тебя.
– Разве я в опасности?
– Да. Ты отступила от здравого смысла. Вернее, ты еще не отступила, но именно этого они и боятся.
– То, что я сейчас с тобой...
– Они опасаются большего.
– А ты?
– И я.
– Я тоже.
– Это хорошо... Значит, мы не сделаем лишнего.
– А необходимое, естественное, разумное?
– Тебе всегда хочется поступать, как велит здравый смысл?
– Нет. Наверно, это плохо, но далеко не всегда.
– Почему?
– Не знаю... В нем есть что-то от ограниченности. Здравый смысл представляется мне чем-то вроде инструкции. Это как при строгой няньке - всегда хочется поступить наоборот.
– Опасные мысли для служителя Сейфа, - сказал Анфертьев и сразу почувствовал, как что-то напряглось в его душе. Ему показалось, что он услышал скрип раздавленных паркетин под чугунными ногами Сейфа, удовлетворенный лязг стальных стержней в его глубинах. Анфертьева охватило ощущение, будто он должен вспомнить что-то, увидеть, понять, будто в эту самую секунду происходит очень важное и необходимо сделать еще небольшое усилие, напрячь кое-какие силы в себе и увидеть нечто - судьбу, будущее, итог. Анфертьев закрыл глаза, сжался, пытаясь вызвать из подсознания зреющее предчувствие. Но нет не удалось. Он перевел дыхание, утешаясь тем, что ощущение повторится и тогда, кто знает, может быть ему повезет больше.
А вечером Анфертьев рассказывал Таньке сказку.
Танька была для него чем-то вроде компаса. Не зная, как поступить, в какую сторону склониться, Вадим Кузьмич вспоминал дочь, и ложное отпадало само. Он не пытался вообразить, как поступила бы на его месте Танька, ему достаточно было представить ее круглую мордашку, синие глаза, горевшие ожиданием необычного, чтобы сразу обнаружилась фальшь в словах, поступках, решениях...
Так вот сказка... Танька (лежит в своей кроватке, сдвинувшись к самой стенке):
– Пап, садись! Здесь много места, садись. Вот так... Тебе удобно? Не тесно? А то я могу еще подвинуться... Сказку, пап!
Вадим Кузьмич (присаживается):
– А может, завтра?
Танька (с отчаянием, мольбой, скорбью):
– Пап!
Вадим Кузьмич:
– Ну, хорошо... Значит, так... Жила-была девочка.
Звали ее Маша. Пошла она однажды в лес и заблудилась...
– Нет! Я знаю. Нашла она домик, а в нем жили медведи, их не было дома, она все съела, стул сломала, спать завалилась, а подружки без нее вернулись... Нет-нет, не хитри!