Смерть царя Федора
Шрифт:
Коромыслов сдался. За последние месяцы он привык к мысли, что театру он обуза. Халтура, забвение старых заветов проще и потому удобнее. Организация дела вполне заменила талант. Махнул рукой Федор Петрович и, сославшись на здоровье, ушел совсем. В "Металлургах" его без особого труда заменили.
Всю весну он гулял от Мясницких ворот до Никитских и обратно, хотя это было противно и глупо.
– Как здоровье, Федя?
– встречал его кто-либо из стариков.
– "Всем ведомо, что я недолговечен; недаром тут, под ложечкой, болит", - играл он Федора Иоанновича, но тут же прибавлял.
– Да ничего у меня не болит. Ну их всех! "Я царь
Едва потеплело, они с Нюшей уехали на дачу. Он гулял в саду вдвоем с котом и с ним беседовал. Кот этот потрясал своей дружбой Федора Петровича, облегчал переустройство психики. Однажды вечером кот появился на террасе, мяукнув и всем своим видом зовя куда-то хозяина. Хозяин встал, побрел за ним. Кот бежал впереди, показывая дорогу, и привел его к двум кошкам, ожидавшим у калитки. Вот какая это была щедрая дружба: он привел двух кошек - одну себе, другую Федору Петровичу. В конце лета кота сбил мотоциклист, и Коромыслов с Нюшей похоронили его в саду под сливой.
В сентябре прослышалось, что в театральном музее Бахрушина есть стенд с фотографиями, рассказывающий о творческом пути народного артиста Коромыслова. Он поехал посмотреть. Молоденькая девушка-экскурсовод что-то бормотала группе беззаботных школьников, к которой он пристроился. Когда он после экскурсии назвал себя, девушка испугалась:
– А вы разве живы?
"Да я царь этого театра!
– хотел крикнуть он.
– Все вымерли. Я последний мамонт..."
Но, конечно, ничего не произнес вслух, понимая эту девушку, которая твердо знала, что экспонаты покоятся на стендах, а не приходят на экскурсию посмотреть на себя.
4.
С искаженным от боли лицом Федор Петрович продолжал работать на сцене. Он вдруг отчетливо ощутил, что потерял контакт с актерами, играет в неживом театре один. Вокруг по сцене ходят тени. Яфаров искорежил пьесу новыми вводами, сделал вырезки, и изуродованный текст не узнать. Он, Коромыслов, один играл в ней всерьез, но силы иссякли. Да Яфарова за сто верст нельзя к сцене подпускать. Он насильник Мельпомены, могильщик искусства. Коромыслову с ним не по пути, и зря он нынче согласился. Потрафил мелкому своему честолюбию, стал ширмой, прикрыл позор своей широкой спиной.
И мысль, простая, как глоток воды, сейчас, на сцене, вышла на поверхность сознания Федора Петровича: он один - театр. Только поэтому противился он уходу - они не понимали этого - сопротивлялся не для себя. Злобы к Яфарову Федор Петрович не имел. У того ведь трое детей, больная жена, две пожизненных любовницы, одна почка и квартира, только что полученная от министерства, которую надо оправдать, а затем получить казенную дачу. Театр заботил Коромыслова, вызывал тревогу, почти отчаяние. Театр умирал - Коромыслов спасал театр. Последнее усилие, чтобы поддержать умирающего. А может, следом за пьесой уже и театр умер? Я еще кое-как брожу по сцене, а я-то живой ли?
Действие между тем достигло покоев царицы в царском тереме. Впервые в жизни Коромыслов отделился от роли, играл ее автоматически, а мыслями, и заботами, и горестью своей был вне и не мог возвратиться. Сдавливало виски, он то и дело подносил руки к шее, пытаясь оттянуть воротник, вздохнуть поглубже, но вздохнуть не мог: каждый раз слева чувствовал укол. Он плохо видел вбежавшего Шаховского и никак не мог ухватить рукой протянутую ему челобитную. Еще немного, и кончится, кончится, все-таки кончится эта картина. В следующей меня нет, а после антракт. Там ужо отдышусь.
Но
картина никак не кончалась, и он не очень был уверен, действует ли он, произносит ли те слова, что надо, или ему только кажется. Яфаров и остальные, они победили, выбили его из колеи. Он потерял уверенность в единственной правильности интонации и жеста, которая была ему свойственна всю жизнь. Он поплыл. Они - мертвецы, но ведь и меня умертвили, и я плохо играю. Зритель кашляет все время. Это не от того, что эпидемия гриппа. Это я вял, скучен, работаю без огня. Сам пришел в театр в сентиментальном состоянии поплакать, но понял, что не заплачет, и ушел домой, чтобы напиться. Почему мне так плохо? Это от усталости, от бесполезности борьбы я... я... я...Мысль закрутилась на одной букве, заякала и превратилась в серию искр, взлетевших в высоту сцены и одномоментно погасших. Ногти впились в ладони. Он заметался, сидя на царском троне, сник и вдруг ясно понял, что играет смерть.
Такой роли ему раньше не поручали, да и никак не могли поручить, ибо играл он смерть свою собственную. Роль эта неожиданно потребовала от него такой силы, какой он не обладал. И душа его рванулась, пытаясь преодолеть самое себя.
Рука царская напряжением всех мускулов судорожно обхватила государственную печать. Язык облизал горячие и сухие губы, и царь Федор с ненавистью бросил:
– "Тебя - мою Ирину - тебя постричь!"
– "Ведь этого не будет!" - бросилась перед ним на колени Ирина, наконец дождавшись реплики, с которой он так долго тянул.
– "Не будет! Нет!
– поднялся во весь рост Федор Иоаннович, произнося фразы, которых мозг уже не понимал.
– Не дам тебя в обиду! Пускай придут! Пусть с пушками придут! Пусть попытаются!"
Он сделал несколько хаотических, пьяных шагов навстречу князю Ивану Петровичу Шуйскому, взмахнул рукой, угрожая проклятьем, и захлебнулся. Боль заволокла сознание и свела тело. Князь Шуйский качнулся и стал падать на Коромыслова. Поняв, что тело не подчиняется больше ему, Федор Петрович попытался сделать шаг, чтобы уйти со сцены. Еще один шаг... Кулиса подплыла к нему синим облаком, и он повис на этом облаке, обняв его, как последнее живое существо, которому он мог отдать неизрасходованную ласку. Затрещали гнилые нитки, не выдержав веса тяжелого тела, потому что кулису Федор Петрович обнимал уже мертвый.
Костюмерша Анфиса, поняв, рванулась к нему, первый раз в жизни показавшись зрителю. В партере кто-то засмеялся. Анфиса не удержала тяжелого тела, и оно осело на пол.
Занавес быстро закрыли. Немногие зрители успели заметить и сообразить, что произошло, но неизвестная тревога передалась всему залу. Главного режиссера немедленно вызвали из кабинета.
– Наверх он позвонил?
– спрашивал Яфаров, пробираясь сквозь плотное кольцо.
– Узнал что-нибудь плохое?
Никто не мог ему ответить, только пропустили вперед. Медсестра уже сложила руки Федора Петровича на груди, медленно опустила ему веки, придержав их пальцами, и стала разбирать шприц.
Яфаров опустился рядом с ней на колени и сжимал себе виски, будто сомневался в том, что видит.
– Федор Петрович, - глухо пробормотал он, поправляя мятого синтетического соболя на расшитом золотом царском одеянии, - прости меня, грешного, дорогой ты наш товарищ, прости нас всех. Во, несчастье-то какое... Вот ведь...
– Чего ж несчастье? Для нашего брата всегда почиталось за счастье на сцене умереть.
– Да ведь не в таком же ответственном спектакле!
– Яфаров поднялся с колен.
– А если бы...