Смерть и воскресение царя Александра I
Шрифт:
Итак, понятно, почему цари, но почему большевики? Почему они, свергнув царей, столь ревностно оберегали чужую – династийную – тайну? Столь ревностно, что даже позаботились о выпуске специальной брошюры профессора К.В. Кудряшова «Александр Первый и тайна Федора Кузьмича», в которой отрицается всякая возможность отождествления Александра Павловича с сибирским старцем. Отрицается даже еще более решительно, чем в брошюре великого князя Николая Михайловича, – почему? Почтенный профессор выдает себя строчкой о том, что нет никакой необходимости окружать личность Александра «необыкновенным ореолом нравственной высоты». Вот чего они боялись – высоты нравственности, которой сами были полностью лишены. Низовая мораль большевиков восставала против морального совершенства, против «необыкновенного ореола», осенявшего голову праведника. Тем более в царе, носителе власти. Тем-то и страшен был для
Поэтому некий инстинкт выживания требовал от них усилий по разоблачению легенды о Феодоре Козьмиче: так и появилась у мраморного надгробия символическая фигура охранника (не хранителя) – милиционера. Милиционера, который никогда не допустил бы, чтобы некий удалой молодец открыл ларец, выпустил зайца, подстрелил селезня и добыл из яйца иголку. Александр в сознании всех оставался «лукавым и слабым» властителем, который в начале своего царствования склонялся к либеральным реформам, всерьез задумывался о введении Конституции, об отмене крепостного права, но затем понял несбыточность своих мечтаний и заслонился от хаоса русской жизни угрюмой фигурой Аракчеева. Оставался на протяжении полутора веков, и лишь сейчас наступает время раскрытия тайны, похожего на раскрытие в светящихся лиловых сумерках некоего мистического цветка.
Да, да, имение сейчас – я это чувствую. И моя догадка основана на том, что мы присутствуем при распаде тех гигантских космических образований, которые проецировались на русской истории в виде жестоких деспотических режимов, не позволявших проявиться духовным свершениям Александра Благословенного, создававших для них чуждую, непроницаемую среду, похожую на скованный крепким морозом, застывший, мертвый, оцепеневший воздух. Впрочем, я невольно перехожу на язык «Розы мира» и вторгаюсь во владения ее автора…
Постояв у надгробия и мирно побеседовав с сержантом милиции Галиной Кузнецовой, я отправился дальше – туда, откуда император уезжал в Таганрог. Уезжал глубокой ночью, один, без всякой свиты. Тройка лошадей бежала рысью, и стук копыт разносился по пустынным петербургским улицам. Да, так и представляешь себе: тройка лошадей… дробный стук копыт… и одинокая царская коляска, отбрасывающая черную тень на мощенную камнем мостовую… На Троицком мосту Александр велел остановиться, склонил голову, помолился на крепостной собор Петра и Павла. Глядя на Зимний дворец, на окутанную туманом набережную Невы, сказал: «Какой прекрасный вид и какое великолепное здание!» «Заметно было, – рассказывает кучер Илья Байков, – что эти два слова он произнес с каким-то глубоким чувством успокоительного удовольствия и скрытого предчувствия».
Глядя на Зимний, глядя со стороны, словно он уже ему не принадлежал, не был его родным домом, и он мог, как некий посторонний, оценить его великолепие…
Уезжал же он из дворца на Каменном острове, и вот я отыскиваю этот небольшой двухэтажный дворец, белеющий колоннами из-за решетчатой ограды. Подхожу к воротам и долго смотрю, как стаивает с дорожек последний снег, догорает в окнах холодное закатное солнце, раскачиваются черные галки на голых ветках. И меня охватывает ощущение сквозной весенней открытости пространства, продуваемого всеми ветрами, незащищенности и потерянности в мире, – тревожное ощущение, неким странным образом совпадающее с тем, что должен был чувствовать тот, кто глубокой ночью… спустился по этим ступеням, сел в коляску, запряженную тройкой…
Совпадающее – потому что он был один в тот миг, словно ему хотелось, чтобы никто не мешал, чтобы ничье присутствие не ограждало от сквозного пространства, чтобы сознание одиночества передавалось белым колоннам, светящимся окнам, решетчатой ограде. Тем самым, на которые я так жадно смотрю. Смотрю, и то, что передалось им, возвращается мне, и я попадаю в некое заряженное поле, оставленное здесь Александром, и испытываю все те чувства, с которыми он спустился… сел… вздохнул… перекрестился и велел кучеру ехать. Велел, и коляска тронулась, лошади побежали рысью… и стук копыт… Все это я могу представить, но мне сейчас важнее понять другое – то, что заставляло его… улыбаться при людях и плакать в одиночестве.
Иными словами, душа Александра… Александра, которого современники наградили прозвищем «очаровательный сфинкс». По мнению Наполеона, глубоко постигшего людскую натуру, но русских до конца все же не понимавшего, «русский император – человек несомненно выдающийся; он обладает умом, грацией, образованием. Он легко вкрадывается в душу, но доверять ему нельзя: у него нет искренности.
Это настоящий грек древней Византии». Сходное мнение высказывает об Александре и такой завсегдатай дипломатических гостиных, как Форнгаген: «У него никогда не бывает ни минуты искренности и простоты, он всегда настороже». Еще более саркастичен в оценках шведский посланник в Париже Лагербиелки, словно бы заранее рассчитывающий на то, что его афоризм подхватят в салонах и гостиных: «Александр в политике своей тонок, как кончик иголки, остер, как бритва, и фальшив, как пена морская». При этом великий князь Николай Михайлович отмечает, что «в собственной царской семье и мать, и супруга, и братья с их женами называли Александра нашим ангелом – notre ange».Да, мы уже не раз говорили об этом: «нечто ангельское» находят в нем и другие близко знавшие его люди. Однако задумаемся снова: что вкладывается в это определение, может быть самое поразительное из всех, относящихся к Александру? Определение, которое воплотилось в склоненной фигуре, увенчивающей Александровскую колонну: что оно означает, на какие душевные свойства указывает? Если Наполеон и прочие современники, имевшие возможность наблюдать Александра со стороны, говорят о неискренности и даже фальшивости, то это определение свидетельствует о противоположном – об искренности, доброте, отзывчивости и некоей умиленной кротости, которая была столь свойственна сентиментальной и романтической натуре Александра. Учтивый, любезный, обворожительный на балах и дипломатических приемах, он совершенно менялся, лишь только затворял за собой двери, и мало кто догадывался (особенно из сторонних наблюдателей), что в эти минуты он плакал, стоя на коленях перед иконой и закрывая лицо ладонями. Плакал от сомнений в себе и неудовлетворенности сделанным, плакал от неверия в собственные силы и разочарованности в людях, плакал от ужаса жизни и стремления к Богу. Плакал, и омытая этими слезами душа обретала то, что и сделало его умершим при жизни и живым после смерти.
Умершим для современников, так и не разгадавших его до конца («сфинкс, не разгаданный до гроба»), и живым – для потомков. Для потомков, один из которых – я, очарованный странник, сентиментальный созерцатель: сижу на скамейке перед дворцом, слушаю капель (дробно стучит по карнизам, перилам и ступеням), стараюсь донести до своего сознания, что нахожусь сейчас в пространстве, некогда окружавшем Александра. Донести во всей простоте и непостижимости этого факта: нахожусь там, где был он. Пожалуй, это самое главное во всей поездке, во всех моих хождениях: сейчас – некогда, когда-то, тогда. Соединение в пространстве того, что несоединимо во времени, – самое главное, и это сбылось, свершилось. И я сижу на скамейке, слушаю капель, и падает сухая ветка с дерева, и сторожиха с облезлой рыжей собакой словно выплывает из прошлого и кажется воспоминанием, а в воспоминаниях сквозит изменчивый отсвет реальности – той, что перед глазами.
Собственно, это все: я понимаю, что достиг некоей магической точки, некоего потаенного деления на шкале, определившего смысл моего путешествия, ведь не ради Александровской колонны, Петропавловского собора и дворца на Каменном острове я сюда ехал, хотя они меня так влекли, так звали и манили! Конечно же, я ехал ради этой точки, ради потаенного деления, и теперь оно найдено, и мне остается лишь увидеть два места, которые я видел и раньше, теперь же мне предстоит сверить их с тем делением – Михайловский замок и Царское Село.
Сверить или, иными словами, мысленно соотнести с Александром, обозначить его присутствие там, где я столько раз бывал раньше, не соотнося и не сближая. И вот пустой, грохочущий петербургский трамвай довозит меня до мрачной громады Михайловского замка, я издали вглядываюсь в него, и присутствие Александра как бы проступает строкой из воспоминаний современника: «Не проходило дня, в который бы Котлубицкий не приносил цесаревичу Александру Павловичу выговоры за ошибку какого-нибудь караула. И какие были выговоры! – дурак, скотина». Бедняга Котлубицкий – его потом сослали в Арзамас за слишком буквальную передачу этих слов, но слова сохранились, и я со странной грустью соотношу: юный, белокурый, голубоглазый Александр… тесаный гранит крепостных стен… рвы с подъемными мостами… караулы с ружьями… «дурак, скотина»! Да, да, Александр и вспыльчивый Павел, никому не доверявший и стремившийся отгородиться от всего мира, вспыльчивый и беззащитный… ворвавшиеся в спальню заговорщики… босые ноги за занавеской… удар табакеркой в висок… и слова императрицы-матери: «Теперь вас поздравляю…» Табакеркой, которая потом лежала на бархатной подушечке под стеклянным колпаком – фамильная реликвия Зубовых (наверное, гостям показывали: «А вот не угодно ли, господа?.. Та самая»).