Смерть империи
Шрифт:
Ростропович, которого многие считали самым выдающимся виолончелистом мира и одним из крупных дирижеров, в 70–х годах вынужден был покинуть Советский Союз после того, как подружился с Александром Солженицыным. Когда он уехал, его и его жену, певицу Галину Вишневскую, лишили советского гражданства и всех государственных наград. Тогда он был назначен музыкальным руководителем Национального симфонического оркестра, ставшего, благодаря ему, одним из лучших в мире. Теперь явилась мысль о возвращении Ростроповича в Москву впервые после того, как он был выслан. Я был особенно заинтересован в этом не только потому, что речь шла об американском оркестре, но и потому, что Ростропович приезжал как наш личный гость. Еще когда я работал в Белом Доме, он говорил мне, что вернется в Советский Союз, только когда я стану послом, «чтобы защитить его»,
Я поинтересовался у Губенко о гражданстве Ростроповича. Тот не ставил условием своего приезда восстановление в советском гражданстве, однако, очевидно, нынешнему правительству было бы важно исправить последствия мелочной мстительности Брежнева. Губенко горделиво сообщил мне, что ему удалось убедить Горбачева дать распоряжение о восстановлении Ростроповичу и Вишневской гражданства и всех регалий.
С этого обеда мы поспешили на торжественное открытие первого в Советском Союзе ресторана «Макдоналдс». Приятно было видеть улыбающиеся, приветливые лица русских служащих. В советских ресторанах обслуживали обычно с угрюмостью и неприязнью: официанты и официантки смотрели на посетителей как на досадную помеху, какой не стоило бы позволять нарушать их покой. Успех американской администрации «Макдоналдса» в воспитании навыка относиться к посетителю как к желанному гостю подтвердил мою убежденность, что при надлежащих стимулах и обучении русские в работе могут сравняться с кем угодно в мире. «Биг Мак», изготовленный целиком из местных продуктов, за исключением кетчупа, по вкусу был точно таким же, как дома.
Затем мы с Ребеккой вернулись в Спасо—Хауз, чтобы быть хозяевами на приеме для американцев, спонсировавших выставку в Кремле, Семье Форбсов разрешили прилететь в Москву на семейном лайнере, названном «Орудие капиталиста», а Малколм Форбс получил разрешение запустить свой воздушный шар вблизи центра Москвы. [66] Всего лишь год назад советские чиновники побледнели бы при одной мысли о допущении такой «буржуазной пропаганды».
Прямо с приема мы направились на торжественный ужин, устроенный на сей раз Малколмом Форбсом, в переоборудованной гостинице «Савой». Я сидел рядом с мэром О’Коннор и выслушивал подробности проведения прошлогоднего американо–советского Фестиваля искусств в Сан—Диего. Больше всего хлопот доставили его грузинские участники.
66
Он намеревался запустить шар с Красной площади, и, хотя в этом ему отказали, разрешение было дано на подъем шара с набережной Москвы–реки около гостиницы «Международная». Тем не менее, последнее слово осталось за московской погодой, которая вопреки официальному разрешению не позволила шару подняться в воздух.
После массовых убийств демонстрантов в апреле грузины с самого начала отказывались от участия в любом фестивале, где их представляли как советских, даже если раньше и подписали соответствующий контракт. Я связывался с грузинским министром иностранных дел, уговаривая его направить группу танцоров, и в конце концов они поехали, однако грузины по–прежнему отказывались посылать музейную выставку, на которую предварительно согласие дали. В Сан—Диего грузинские танцоры отказывались выступать, до тех пор пока из зала не уберут все советские флаги. Рассказ мэра О’Коннор о трудностях, с какими город добивался от грузин выполнения контракта, дает представление о силе антисоветских чувств, вспыхнувших после побоища в Тбилиси, равно как и о том, что некоторые советские структуры начали действовать независимо от Москвы.
Как бы то ни было, домой я вернулся в бодром расположении духа. День был наполнен приметами значительных и вдохновляющих перемен. Страна делалась открытой, расширяя свои связи с внешним миром, и налаживала контакты с политическими и культурными диссидентами, некогда ее покинувшими. Свободное предпринимательство, возможно, получит шанс доказать свою жизнестойкость. Реакция грузин на зверства, ими вынесенные, подкрепит требования создать защитные механизмы против злоупотреблений властью в будущем.
В 10:30, когда мы входили в двери Спасо—Хауз, зазвонил телефон. Сняв трубку, я узнал, что на проводе был Джеймс Доббинс, исполнявший обязанности заместителя
госсекретаря по европейским делам. Си-Эн-Эн, уведомил он, передает сюжет о том, что Горбачев уйдет в отставку с поста генерального секретаря. Не могу ли я, спросил Доббинс, пролить свет на это сообщение. Я сказал ему, что сюжет не видел (в те времена мы еще не принимали Си-Эн-Эн в Москве) и что сомневаюсь в намерении Горбачева уйти в отставку, но обещал навести справки.В Вашингтоне день был еще в полном разгаре, ясно, что нельзя было ждать до утра, дабы внести какую–то ясность. Я позвонил своему заместителю, Майку Джойсу, и попросил его выяснить через наших сотрудников все, что можно, по поводу сообщения, поскольку вскоре мне, по всей видимости, предстоит разговор с президентом или государственным секретарем. Через пять минут позвонил наш политический советник и доложил, что московское бюро Си-Эн-Эн сообщило: Горбачев встречался у себя на даче с близкими соратниками, чтобы решить, следует ли ему оставить партийный пост, сделав это частью общей реорганизации. У журналистов нет информации, принял ли он твердое решение.
Я едва–едва успел облегченно перевести дух (мы в посольстве, в конце концов, обладали необходимой информацией, раз знали о проведении таких вот встреч), как телефон снова зазвонил. На сей раз это был госсекретарь Бейкер, и я был счастлив поведать ему, что сообщение об отставке, похоже, преждевременно. Однако, указал я, не вызовет удивления, если Горбачев в обозримом будущем откажется от своего поста в партии. И все же, выразил я сомнение, вряд ли он пойдет на это, пока не почувствует, что способен действенно управлять страной, занимая иное положение. Я был убежден, что Горбачев добровольно не откажется от руководства страной, и сомневался в способности его противников сместить его на этот раз.
Когда неделю спустя Горбачев открыл пленум Центрального Комитета, корреспондент «Нью—Йорк тайме» Билл Келлер обратил внимание на совершенство политической ловкости рук Горбачева, выбрав подходящее сравнение:
«И вот мистер Горбачев, этот Гудини [67] от политики, вновь на сцене, готовый к следующему представлению. Он выскользнул из тех двух опасно тугих узлов (Литва и Азербайджан) и вновь поставил в тупик доверчивых зрителей, которые всякий раз, когда опутанного цепями маэстро бросали в реку, верили, что они являются свидетелями его последнего в жизни трюка». [68]
67
Легендарный артист–иллюзионист, «король цепей». Во время представлений Гудини давал связывать себя по рукам и ногам, опутывать цепями, заковывать в наручники, даже запирать связанным в сундук — и всегда освобождался от пут, даже коша его вместе с ящиком топили в воде. — Примечание переводчика.
68
«Нью—Йорктаймс», 5 февраля 1990, сс, 1,6,
Монополии партии приходит конец
Декабрьская сессия Съезда народных депутатов 1989 года отказалась даже рассматривать предложение реформаторов об исправлении статьи VI Конституции, служившей правовой основой для монополии Коммунистической партии на власть в стране, Этот пункт обсуждался в тот день, когда Горбачев оскорбил Андрея Сахарова, лишив его слова, Тогда я раздумывал, отчего Горбачев отверг это предложение столь категорически. Обсуждая этот вопрос с близкими ему людьми, такими как Александр Яковлев, я слышал подобные объяснения: «Время еще не приспело» или «Практически у нас уже была многопартийная система: взгляните хотя бы на Прибалтику».
Лишь позже я узнал что Горбачев, Яковлев и Шеварднадзе в 1989 году пытались получить поддержку Политбюро для отказа от узаконенной монополии партии на власть, но потерпели неудачу Грубость Горбачева по отношению к Сахарову и другим реформаторам на декабрьском Съезде народных депутатов, возможно, проистекала из его расстройства; приходилось отстаивать позицию вопреки собственному разумению. Вероятно, он знал, что требовавшие положить конец монополии партии на власть правы, однако был недоволен, что его выставляют на всеобщее обозрение, когда он связан партийной дисциплиной, требующей отклонить данное предложение.