Смерть президента
Шрифт:
— Крутовато!
— Только так, Каша, только так.
— А может быть, того… Ты сам попробуешь, а, Ванька?
— Не гожусь. Я — жертва. Заложник. А победитель — ты. Ты сегодня хозяин положения и властитель дум человеческих.
— Властитель?! Что ты несешь, Ванька?!
— Да, Каша, — произнесла Анжелика с невероятной нежностью в голосе и положила свою узкую трепетную ладошку Пыёлдину на колено. В ту же секунду по нему пробежала сладкая дрожь, наполнив тело молодостью и желаниями.
— Хорошо, — Пыёлдин склонил голову к одному плечу, потом к другому. — Хорошо… Заметано. Но возникает вопрос, Ванька.
— Ну?
— А фомка? Где фомка?
Несмотря на, казалось бы, бессмысленный вопрос,
— Отвечаю… В качестве фомки мы используем Дом. Это будет такая фомка, какой свет не видел! Кристаллом Дома мы взломаем все, что нам потребуется.
— А что ты собираешься взламывать?
— Мы взломаем систему общественного мнения, систему круговой поруки, которой повязана вся эта шелупонь! — Цернциц резко выбросил руку вперед, указав на пустой экран. — Я знаю, что произойдет дальше, — все они, включая жирную девственницу и мокрогубого Агдама, набросятся на тебя, как свора голодных псов! Это будет их ошибкой! Каждое обвинение, упрек, разоблачение будут поднимать твое влияние. Их выступления будут начинаться и заканчиваться проклятиями в твой адрес! И ты станешь кумиром всех нищих и обездоленных. А поскольку нищих и обездоленных у нас большинство, то твоя победа обеспечена. Ты разгромишь их с громадным преимуществом, Каша!
— Значит, говоришь, фомка есть…
— Мы взломаем Конституцию! — тихо проговорил Цернциц. — Мы мир взломаем, мать его за ногу!
— Это дорого, Ванька.
— Заплатим, — прошептал Цернциц еле слышно, но именно в этом, шепотом произнесенном слове и прозвучала та твердость, которая убедила Пыёлдина — Цернциц не отступится.
— У меня нет денег, — улыбнулся Пыёлдин.
— Добавлю! — взгляд Цернцица, устремленный в окно, наполнившись светом заходящего солнца, полыхнул зловеще и шало. И все лицо его, освещенное закатом, приобрело необыкновенную твердость, оно казалось высеченным из красного гранита, а может быть, отлитым из красной меди или освещенным красными бликами знамен недавнего прошлого.
Когда на следующий день, закончив составлять с Цернцицем коварные планы, Пыёлдин опустился на один этаж, его поразила разношерстность публики, которая заполнила не только все комнаты, залы, кабинеты, но и переходы, лестничные площадки, вестибюли. Среди толпы попадались типы совершенно невероятного вида и облика — в фуфайках поверх тренировочных штанов, в неснашиваемых нейлоновых куртках, в которых состарилось не одно поколение бомжей, пьяниц, всевозможных вокзальных крыс, живущих под платформами, в заколоченных туалетах, заваренных камерах хранения, в железнодорожных вагонах с выбитыми стеклами и сорванными скамейками, которые пошли на костры в холодные зимние ночи, в осенние дождливые ночи, в весенние лунные ночи…
Беззаботный, простодушный народ жил легко и пьяно, наслаждаясь каждым наступившим днем, радуясь неожиданным встречам с друзьями и подругами, с которыми породнились когда-то на среднеазиатских базарах, сибирских толчках, украинских полустанках. Если они о чем-то и говорили всерьез, то о том, кто помер, кого посадили, за что и на сколько…
Их уже как-то потревожили — пришли странные чужие люди в клетчатых пиджаках, с косынками на небритых шеях и начали всех убеждать, что живут они плохо, что так жить нельзя, что в других странах столько колбасы, столько колбасы, что иметь колбасы меньше, чем ее имеют в тех сытых странах, просто унизительно.
И надо же — поверили.
И полуголодные люди стали ходить по улицам и площадям, размахивать флагами, транспарантами, писать на них гневные слова, радостно возбуждаясь при этом, и наконец выбрали себе в предводители какого-то охламона,
который был дороднее прочих телом и к тому же голосом обладал зычным и нахальным. Охламон имел обыкновение забираться на всевозможные возвышения — на помосты, на танки, выглядывал из окон верхних этажей и нахальным своим и зычным голосом беспрестанно вещал о скором наступлении колбасного изобилия. Однажды, впав в митинговое неистовство, он даже пригрозил лечь на рельсы и принять мученическую смерть, если ему не поверят в колбасные его обещания.Прошло несколько лет в затаенном ожидании, и только тогда наиболее проницательные граждане обратили внимание, что охламон стал еще дороднее телом, значительно округлился мордой, а голос его сделался еще более нахальным и зычным, хотя, казалось бы, что нахальнее и зычнее голоса у живого существа быть не может.
Но самое интересное случилось позже. Успокоившись, отбросив флаги и транспаранты, граждане обратили внимание, что по стране перемещаются в разных направлениях тысячи бродяг, бомжей, беженцы с детьми, погорельцы со старухами, по электричкам ходят тощие музыканты и исполняют песни, от которых хочется плакать и рыдать. Например, о том, как нежно утомленное солнце с морем прощалось, в этот миг ты призналась, что нет любви… А плакали люди и рыдали, потому что доходило до них — была любовь, была, а в песне сознательно утверждалось, что ее нет, чтоб еще больше растревожить душу и вызвать воспоминание о далеких, невозвратных годах — глупых, молодых и счастливых…
От такой грустной жизни, конечно, многие стали воровать. А наиболее голодные и оттого нетерпеливые спрашивали друг у друга, где бы найти Минина и Пожарского, поняв вдруг угасающим своим разумом, что правят ими люди чужие и непотребные, с голосами злобными, а фамилии у них почему-то у всех с обилием звуков шипящих, свистящих, чмокающих, фамилии, которые обычный человек произнести не сможет, да и постесняется…
Настал момент, когда на заводах, на складах воровать стало нечего, и тогда сообразительные граждане, чтобы окончательно не изголодаться и не одичать, стали тащить друг у друга — пустые бутылки с остатками заокеанского пива, ношеные носки, жить стали в подворотнях и на вокзалах, но самое страшное — начали убивать друг друга до смерти из-за хлеба, водки и соленых огурцов. Некоторые от беспросветности выбрасывали недодушенных младенцев в мусорные ящики, трупы родни оставляли на обочинах дорог, чтобы не разориться на похоронах. Подростки сбивались в стаи и по ночам нападали на стариков и старух, на пьяных и калек. Те в меру сил и сноровки пытались удирать, отстреливаться из газового и огнестрельного оружия, криком старались отпугнуть нападавших, но спасало это редко, чрезвычайно редко.
Все эти признаки новой процветающей жизни были отражены самим составом толпы, заполнившей целый этаж Дома.
И еще одно потрясение испытал Пыёлдин — оказывается, его все знали, со многими он встречался за колючей проволокой, на базарах, вокзалах, полустанках. К нему подходили полузабытые, а то и незнакомые люди, приветствовали, жали руку, некоторые бывшие женщины и бывшие мужчины обнимали его, норовя расцеловать, как встарь — звонко, страстно, но выходило кисло и бесцветно. Тыкались в щеку, в губы безвольными своими мордасами и, вытирая слезы, отходили в сторону.
— О! — вдруг услышал Пыёлдин возглас за своей спиной, даже вздрогнул от неожиданности. Но и он сам, и его автомат зря насторожились — это были Брынза и его неизменная подруга Лиля. — Каша! — восторженно орал Брынза. — А это мы с Лилей!
Да, это были они. Выглядели несколько лучше, чем при первой их встрече, поевшими и отдохнувшими, синяки у Лили под глазами потускнели и уже не светились так вызывающе. Видимо, гуманитарная помощь, которую посылали сытые страны, избавляясь от залежалых продуктов, все-таки пошла на пользу.