Смерть в Киеве
Шрифт:
Силька сидел у огня, скрипел писалом, делал вид, что не слышит бахвальства Иваницы, потому что и сам был поглощен самовосхвалением и переполнен чванством.
– Так что же ты такое сказал про князя Юрия?
– нетерпеливо крикнул Иваница, воспользовавшись тем, что со двора вошел Дулеб, которого Силька должен был бы если и не бояться, то уж уважать - наверняка.
– Могу прочесть, - доставая пергамен, степенно промолвил Силька. Открылось это мне во время похода, ибо перед этим не был приближен к князю Юрию, а теперь увидел его во всей княжеской власти и величии.
С прежним чувством самоуважения, голосом прерывистым от угнетенности собственным величием, Силька прочел:
"Он правил сам, без помощи любимцев. Он повелевал и возбранял, награждал, миловал и карал, рассматривал дела, раздавал землю, назначал
Когда кто-нибудь из бояр или других людей его хотел выдать замуж дочь свою, или сестру, или племянницу, или внучку, или родственницу, князь не брал ничего из имущества за разрешение жениться и не возбранял никогда, кроме тех случаев, когда объединить хотели женщину суздальскую с врагом княжеским.
Если после смерти мужа оставалась жена с детьми, она должна была получать свою вдовью часть имущества и приданое, пока согласно с законом будет соблюдать свою телесную чистоту. Если же она нарушила чистоту, то князь из почтения и любви к богу лишал ее имущества.
Он распространял свои заботы на все леса и ловища своих земель. Он воспретил, чтобы кто-нибудь имел луки и стрелы и собак и соколов в лесах княжеских, если не являлся поручителем самого князя или кого-нибудь другого из доверенных людей.
Далее он велел, чтобы всякий человек, достигший двенадцатилетнего возраста, живя в пределах его лесов, присягнул в соблюдении порядка в отношении права ловов.
Далее он велел, чтобы обрезали когти сторожевым псам всюду, где его звери пользуются и привыкли пользоваться охраной.
Далее он велел, чтобы ни один кожемяка и свежевальщик шкур не жил в его заказных лесах за пределами городов.
Далее он велел, чтобы в дальнейшем никто и никоим образом не охотился за зверем ночью в пределах заказного леса или вне его, где звери его собираются или привыкли иметь охрану, и чтобы никто под страхом кары не устраивал его зверям живой или мертвой ограды между его заказным лесом и лесами или другими землями, чтобы не вызывать у зверей тоски от неволи.
Он вполне допускает, чтобы в его лесах брали дрова, не опустошая лесов, чтобы делали это только под надзором княжеского тиуна.
Боярам, чьи леса прилегают к княжеским, воспрещено уничтожение лесов собственных. Ежели такое случится, то пусть хорошо ведают те, чьи леса будут уничтожены, что возмещение взято будет князем с них самих и ни с кого другого".
Силька умолк, открыто переживая свое торжество, а Иваница даже обошел вокруг него, малость обжегся от огня, потому что Силька сидел почти вплотную к печи, затем недоверчиво пощупал пергамен:
– И все это увидел ты и узнал, пока мы слонялись по пущам?
– А когда же еще?
– Вот уж! Дулеб, ты веришь круглоголовому проходимцу?
– У тебя зоркий глаз и сообразительный ум, - похвалил Дулеб бывшего монашка.
– Зарежь меня - и тогда не поверю, - вздохнул Иваница.
– Пока я мерз на коне, этот все подсмотрел, да еще и выложил на харатью, подогнав слово к слову, будто седло к коню. А заметил ли ты девчат в этом крае и записал ли в свою телятину хотя бы одну?
– Пишу про князей, а не про жен, - степенно сказал Сильна.
– В "Изборнике" Святослава молвится так: "Тогда наречеться кто убо истинным властелином, егда сам собою обладает, а нелепным похотям не работает".
– Обсыпан ты словами, как горохом или как нищий вшами, - сплюнул Иваница.
Силька улыбнулся с чувством превосходства над этим больно уж прямодушным парнем, который превосходил его летами, но не разумом.
– Спасутся только те, кто верит в слово. Сотник из Капернаума попросил Иисуса: "Скажи лишь слово, и выздоровеет слуга мой". И так было. Безумные забывают печали благодаря течению времени, а умные - благодаря слову.
– Забыл бы ты свои печали, если бы не мое больно уж мягкое сердце там, в оружейне!
– показал ему кулак Иваница, тем самым признавая свое полнейшее поражение перед этим бывшим монашком, который не терял зря времени под боком у игумена Анании и успел набить свою круглую голову таким количеством слов, что хватит их теперь, наверное, на всю жизнь, лишь бы только успевал их напихивать то в пергамены, то в княжеские уши.
Когда
уже тронулись дальше, то, словно бы в насмешку над Силькиными восхвалениями Долгорукого за его заботы о целости лесов, потянулись им навстречу такие плохонькие перелески, такая ободранная земля, такая сплошная нищета, будто там не люди хозяйничали, а черти плясали.Селения с прилепившимися один к другому, взаимно защищаемыми дворами исчезли, вместо них встречались теперь одинокие жилища, убогие и запущенные; если же кое-где этих жилищ попадалось несколько, то лишь в одном или в двух печально шевелились люди в лохмотьях, в остальных домах все было заброшено, и стояли они полуразрушенными. Если где-нибудь между березовыми рощицами угадывался лоскуток поля, то вряд ли он был вспаханным. Если озеро или речка попадались на пути, то были они наверняка безрыбными. Напуганные всеобщим опустошением, не появлялись в этих краях ни звери, ни птицы, разве лишь гадюки водились здесь летом в болотах, но и они теперь залегли где-то на зиму в спячку, и земля эта лежала твердая и пустая, как в первый день сотворения мира.
Возле одной хижины из множества тех, мимо которых они потом должны были проехать, Вацьо отважился выскочить вперед князей и громко крикнул, обращаясь к хозяину, еще и не зная, есть ли там кто живой и сможет ли подать голос:
– Чьи земли?
Из хижины что-то выползло - уже и не человек, а одни лишь очертания человека - что-то замотанное в невероятное тряпье, и голосом, как это ни странно, полным ехидства и издевки, ответило:
– Боярина Кислички.
И в дальнейшем каждый раз, когда приближались к обнищавшим жилищам, княжеский поход опережал кто-нибудь из отроков и кричал задиристо:
– Чьи земли?
И в ответ неизменно следовало:
– Боярина Кислички!
– Что это за боярин, княже?
– спросил Дулеб Долгорукого, но князь, вопреки своей привычке, не стал рассказывать, а лишь загадочно прищурился:
– Поедем - увидите.
В конце второго дня их странствий по ободранной, бесплодной земле одинокие хижины и пустые дворы начали собираться вместе, выстраивались рядами, создавали улицы, по которым, судя по всему, никто и ни на чем не ездил, селище в своей разбросанности не имело ни начала, ни конца, беспорядочностью своей оно превосходило все виденное когда-либо, и тут тоже множество люду то ли вымерло, то ли ударилось в бега, и хижины стали прибежищем ветров, морозов, всяких непогод, однако было в этом селище и отличие от всех одиноких избушек, которые встречались за два дня пути на землях загадочного боярина Кислички. Все деревья, которые росли вокруг селища и в самом селище, имели срубленные верхушки. Собственно, если как следует присмотреться, то верхушки срублены были только у деревьев высоких, молоденькие деревца еще росли, еще имели свой дозволенный предел, достигнув которого неминуемо должны были тоже пополнить число искалеченных, помертвевших полудеревьев, с сонными корнями, которые, быть может, никогда и не проснутся. Кто-то следил здесь за тем, чтобы ничто не превышало заранее определенной, раз и навсегда установленной меры, - видно по всему, установленной опять-таки тем же вездесущим, всемогущим и загадочным боярином Кисличкой, который, словно жестокий бог в плачах пророка Исайи, "опустошает землю и делает ее бесплодной". Но почему и зачем? Можно было понять безжалостное обдирание людей - людей всегда кто-то обдирает, и обдирает всегда безжалостно. Но деревья? Кому они мешают? И в чьей голове родилось мрачное намерение выровнять все растущее, не пускать выше заданного уровня, тем самым лишив деревья самой их сути устремленности вверх, к солнцу, к свободе?
Вряд ли нужно было спрашивать, потому что Вацьо снова выскакивал вперед и, заприметив какое-нибудь живое существо, кричал насмешливо:
– Кто обкорнал деревья?
– Боярин Кисличка!
– следовал неизменный ответ.
И вот наконец открылась безмерная пустая равнина, засыпанная словно бы и не снегами, а солью, подобно карфагенским полям после их завоевания римлянами, которые хотели навеки сделать их бесплодными. А посредине этой площади возвышалось чудовищное, невиданных размеров сооружение, чем-то смахивавшее то ли на корыто, то ли на растоптанный лапоть; оно заполняло собой весь простор, неуклюже громоздилось над всем, и лишь теперь Дулеб понял, зачем укорачивались здесь окрестные деревья: они не должны были превышать это мрачное строение.