Смерть в Киеве
Шрифт:
– Дозволь, княже Юрий, слово молвить, - подливая в чаши, обратился к Долгорукому чашник, Громило, перед тем перемолвившись несколькими словами с князем Андреем, который сидел возле сестры своей Ольги, вроде бы вовсе равнодушный к разговорам за столом, тогда как княжна вся была поглощена вниманием к каждому слову Берладника.
– Скажи нам, Громило, про суздальского коника, который войдет в Золотые ворота киевские, - улыбнулся Долгорукий.
– Скажу про другое, княже. Слыхали мы все о твоем намерении идти на Киев. Пойдем за тобой всюду, потому что любим тебя и верим тебе во всем, храним верность навсегда. Но ежели мыслишь, княже, великое владение приобрести в Киеве, то напрасно трудишься, найдешь там, княже, одни лишь опустошенные и разоренные земли, где уже и так мало людей осталось, а потом еще меньше будет. Без людей же земля - ненужная пустыня. Имеешь
– Здрав будь, княже!
– подхватили все за столом, но на этот раз получалось так, что суздальские отроки кричали словно бы за Долгорукого, а берладники за своего Ивана.
Можно было ждать, что Долгорукий что-то резкое ответит Громиле, который забыл о своем долге потешать за трапезой конскими своими притчами, вмешался в княжеский нелегкий разговор, да еще и встал не на стороне своего князя, а выступил против него.
Но Долгорукий спокойно спросил у Берладника:
– Где же твой олень берладницкий?
– Несут, княже, несут.
– Обещал, отче, деяти ловы у князя Ивана, - заговорила Ольга. Теперь хочешь есть оленя, пойманного кем-то другим. Взяли с собой псов и птиц, а ловов не деяли.
– Тебе не ловы надобны, заблудиться в пущах хочешь и чтобы князь Иван тебя искал и нашел, - засмеялся Долгорукий.
– Нет, я хочу сама убить оленя.
– Убьешь, доченька, еще убьешь и оленя, и вепря, и льва убьешь какого-нибудь. А тем временем хотел рассказать вам всем притчу. Ежели Громило не сумел, то расскажу я. Она очень старая, но каждый раз новая для людей. Пошли когда-то деревья помазать над собой царя и сказали оливковому дереву: "Царствуй над нами". И последовало в ответ: "Оставлю ли я тук мой, которым возвеличивают богов и человечество, пойду ли слоняться по деревьям?" И сказали деревья смоковнице: "Иди ты царствуй над нами". Смоковница: "Оставлю ли сладости мои и красивый плод и пойду ли слоняться по деревьям?"
И сказали деревья виноградной лозе: "Иди ты царствуй над нами". Виноградная лоза ответила: "Оставлю ли я сок мой, возвеселяющий богов и человечество, и пойду ли слоняться по деревьям?" Тогда сказали все терновому дереву: "Иди ты царствуй над нами". Терн сказал деревьям: "Ежели вы в самом деле ставите меня в цари над собой, то идите отдыхайте под тенью моей, если же нет, то выйдет огонь из терна и сожжет кедры ливанские".
Но что за тень может дать терн? Так думаю про Изяслава. Терзает он землю и будет терзать, покуда сидеть будет в Киеве. Положить конец этому терзанию можно лишь одним способом: идти нам туда всем и сделать из всех земель наших единое целое. Я ли стану великим князем, сын ли мой или кто-нибудь другой, но знаю одно: мир надобен земле и целостность. Прожил я много лет в этой земле, которую населяли испокон веков разные племена. Не имели мы с ними ни одной стычки. Привык я к этому, привыкли и вокруг меня. Дорог нашему сердцу этот край. Может, и слабы мы из-за этого. Миролюбивые всегда слабее забияк. У мери, веси и у других наших народов господствует убеждение, что все на свете можно победить песней. А нам бы петь песни в Киеве! Не князю Юрию петь. Ибо что такое князь? Дорога, по которой катятся все колеса, бегут все псы, топчутся все люди и кони.
А петь людям нашим. Всем: суздальцам, киевлянам, новгородцам, смолянам, черниговцам, рязанцам, галичанам, болховцам, полочанам!
Так споем же! Вацьо! Про князя Ивана!
И ударило во все голоса:
Гей, там, на лугах, на лугах широких,
Там же горить сяє терновий вогник,
Сам молод, гей, сам молод!
И под это дружное пение внесли в палаты на крепких жердях, устланных зелеными ветвями можжевельника, зажаренного докрасна, в грибном запахе, в неистребимом
духе лесной воли, благороднейшего из всех зверей - оленя, и князь Иван вонзил нож в сочное мясо над лопаткой, перекрыл всех поющих, крикнул молодым голосом:– Князя Юрия просим начать эту берладницкую трапезу!
Дулеб встал из-за стола. Знал, что теперь все начнется сначала, будет много выпито, наговорено, будет еще долгое-предолгое сидение, а ему не терпелось составить свою грамоту, этим стремился как можно скорее успокоить, очистить собственную совесть, свою вину перед Долгоруким, которого, теперь мог признаться перед самим собой, полюбил искренне и навсегда.
Никто не заметил, кажется, исчезновения Дулеба. Даже Иваница, который уже давно отнес в их повалушу письменные принадлежности и снова сидел за столом между отроками, не пошел следом за лекарем, считая, наверное, вполне уместно, что помочь ему в писании не сможет, а пропустить случай полакомиться таким мясом было бы полнейшей бессмыслицей. К тому же не хотел уходить отсюда, прежде чем уйдет рябоватый Кузьма, который пьет и ест будто у себя дома и, наверное, считал Иваницу чуть ли не своим слугой в сладких воспоминаниях о том, как превзошел его своей силой. Однако силой человека можно и превзойти, дух же его победить не дано никому. По крайней мере такого человека, каким Иваница считал себя.
Он пришел, когда Дулеб уже написал грамоты и запечатал их своей печатью, весело упал в мягкую постель и восторженно причмокнул:
– Вот уж! Поспим, лекарь, на лебяжьем пуху. Все ли берладники так спят?
– Это, видать, для гостей лишь.
– Хотел бы стать князем, Дулеб?
– Пустое говоришь, Иваница. Не про то думать надобно.
– Про что же?
– Чтобы без позора жизнь прожить.
– Вот уж! А я, дурак, думал, лишь бы счастье, да и все. А счастье чтоб легко жить. А легко жить - в ограничениях. Когда ведаешь, чего тебе нельзя, тогда легко на душе. Не думаешь ни о чем. Хлопочет, думает о тебе кто-то другой. Тот, кто тебя ограничивает. Слава тем, кто ограничивает.
Дослушать Дулебу не удалось. Вошел князь Андрей. За ним несколько отроков. Почему-то у них были обнаженные мечи.
– Готовы твои грамоты, лекарь?
– спросил князь Андрей.
– Готовы, княже, - малость удивленно взглянул на него Дулеб.
– Давай.
– Они запечатаны мною.
– Будут отосланы. Слово князя Юрия.
Дулеб отдал грамоты, князь Андрей передал их кому-то за спину, стоя перед лекарем, не собирался уходить. Это было так неожиданно, что даже пьяный Иваница, отряхнувшись и сосредоточив остатки сознания, сел на ложе, похлопал глазами на князя Андрея и на отроков с мечами.
– Вот уж!
– не стерпел он.
– Зарезяки! Зачем?
– Княжеская воля, - сурово промолвил князь Андрей.
– Обоих вас, тебя, лекарь Дулеб, и тебя, прислужник Иваница...
– Товарищ мой, - прервал его Дулеб.
– Все едино. Вас обоих велено великим князем Юрием взять в железные ковы, и так препроводить в Суздаль, и там держать в надлежащей строгости.
Дулеб, пораженный в самое сердце, отпрянул от князя. Скакало у него в ушах, будто синица на заснеженных ветках: "Княжеская воля... самоволя... неволя..."
Сказал глухо, надрывно:
– Не верится, чтобы князь Юрий поддался низкому чувству мстительности. Виновен я перед ним, искупить готов свою провинность, хотел бы служить ему до конца жизни, готов прощения просить, хоть на коленях перед толпами целыми, но поверить в его мстительность? Никогда!
– Бог использует человека для своих целей, часто недоступных для его разума, - уклончиво ответил князь Андрей.
– Взять их!
Отроки молча встали возле Дулеба и Иваницы, князь Андрей вышел из повалуши, их повели следом.
– Вот уж!
– вздохнул Иваница в темных переходах.
– Поспал на перинах! Тогда, когда нужно было, нас с тобою не тронули, лекарь, а нынче берут в ковы! Где же смысл?
– Князья не всегда стоят на стороне здравого смысла, Иваница, сказал Дулеб, и это были его последние слова до самого Суздаля.
Долго еще будут лежать той зимой снега в далеких пущах, будет всходить над ними желтоватое, неестественное солнце, будет стоять влажноватая мгла над замерзшими болотами, исполосованными волчьими следами, и будут везти сквозь эту запоздалую, но затяжную безмерно зиму двух закованных в железо, будут гнать их за санями позади княжеского похода, чтобы видело их как можно больше глаз, чтобы слух про закованных летел, быть может, и через леса, аж до самого Киева, чтобы рыдала вслед этим загадочно-несчастным принесенная из печальной древности песня: