Смерть в Византии
Шрифт:
На ночном столике Норди валяется пачка сигарет. Он бросил курить, я — нет, а уж этой-то ночью, когда и дорога, и стадион, и та давняя газета, пахнущая сигаретами «Кэмел», которые курил папа, — все это со мной, просто не в силах не курить.
Помню, будучи вожатой в летнем лагере, я в лепешку расшибалась, чтобы быть лучшей. «Мои» дети должны были лучше всех есть, спать, умываться, убирать комнату, выступать, петь, завоевывать все медали в плавании, стрельбе из лука, словом, быть самыми-самыми, поди узнай, почему мне это было так нужно. И мне это удавалось. Коллеги зеленели от зависти, дети были довольны не меньше моего; но у меня началась бессонница. Однажды я прилегла после обеда, чтобы восстановить силы. Словно почуяв, что тиран ослаб, детки распустились, стали вопить и затеяли битву подушками. Что должно было перевесить во мне: гнев или апатия? И вдруг напряжения как не бывало, во мне произошел некий слом, полное безразличие ко всему принесло облегчение. Это был не отказ, чреватый чувством вины, не поражение, наполненное, как правило, горечью и лелеющее думу о реванше. Я только отдала швартовы: ничто меня больше ни с чем не связывало, ничто более не притягивало и не отталкивало,
Сколько времени это длилось? Пожалуй, несколько часов. Окружающие думали, что я сплю, а я просто-напросто высвобождала себя. В конце концов детские голоса также пробились к моему сознанию — далекие, забавные, но чужие — никак меня не трогающие. В окно влетали белые бабочки, столь же реальные и виртуальные, как фильм. Все, что было внутри и снаружи — ветер, море, небо, цапли, бабочки, комната, я сама, дети, — бесконечно извивалось и дергалось, не было больше порогов, границ, опор, только переливание звуков, запахов, вкусов, ласковых прикосновений, затоплявших то, что было «мною», некогда такое бдительное, как недреманное око, а теперь успокоившееся. Ни волнения, ни превозмогания, только расслабление после удовольствия, осознание бессмысленности, заполняющей пустоты ощущений. Некий флер, легший на застывшие в ожидании возможности. Раскрытия, распускания на этот раз не было и в помине, одно лишь бесконечное прорастание — латентное, убаюкивающее, обволакивающее. Никакой усталости после преодоления зависимости, как бывает после алкогольного или наркотического опьянения. Мое высвобождение из пут не имело цены. Если не считать той, что я заплатила, будучи захваченной врасплох и подверженной любому влиянию. Правда, остался шрам: только так я могу назвать ту депассионарность, что пришла вслед за напряжением сверх меры. Утратив пассионарность, я обретаю весомость слов и осознание непоправимости фальши, присущей живым существам. Мое «Я» выживает после этого уничтожения, но приобретает гротескность. Я превращаюсь в безразличных ко всему бабочек, уносящих остаток моей самости.
Точка.
Я касаюсь губами чела Норди и тихонько поворачиваюсь спиной к нему.
«Отскоки»: точка зрения не для публикации
Отчего меня носит по свету? Оттого ли, что я ищу этого состояния вибрации, этих оптических драм, этих сцеплений, высвобождений, не только остающихся в памяти, но и повсюду сопровождающих меня? Мало того, если поразмыслить, они как будто сообщают если не целостность, так по крайней мере логичность моему кажущемуся скорее хаотичным существованию.
Никто так и не понял, как блестящая студентка филологического факультета, увлекшаяся сперва китайским языком, а потом на короткое время структурализмом, смогла преобразиться в странницу, журналиста-детектива, которого «Лэвенеман де Пари» засылает куда и когда хочет, стоит какому-нибудь преступлению попасть в центр внимания мировой общественности, при этом предпочтение отдается преступлениям, нарушающим права человека. А поскольку любое из них по определению является посягательством на права человека, что ж тут удивляться, что начальство гоняет меня по всему миру, не задумываясь, не нарушаются ли при этом мои собственные права.
Нортроп Рильски мало того что возглавляет криминальную полицию универсальной модели среды обитания, какой является Санта-Барбара, так теперь еще и стал моим любовником — я нахожу, что это не лишено изюминки, чего стоит одно то, как вытянулось бы лицо моего шефа, узнай он об этом! — так вот Нортроп выдвигает сугубо политическую, ультраздравую версию, которую я развиваю затем в разговоре со своей матерью, чтобы оправдать свою «несбывшуюся судьбу», как она выражается, беспокоясь обо мне.
Он считает, что только закат Франции — в частности, ее универсалистских амбиций, экспортируемых (каков парадокс) под лейблом «культурной исключительности», — способен объяснить, что такая женщина, как я, сбегает из Парижа, чтобы копаться в грязи в Санта-Барбаре, Нью-Йорке, Торонто, Токио, Мельбурне, Москве и прочих городах. В каком-то смысле я согласна с этим дорогим для меня человеком. Было время, я подменяла свои эротические увлечения весьма и весьма интеллигентной девицы различными интеллектуальными достижениями. Сен-Жермен-де-Пре [49] отдавал предпочтения теории, авангарду, экстравагантности вкусов, сексуальной дерзости г-на Такого-то и г-жи Такой-то, но при одном условии: это должно было быть стильно. Чисто французское изобретение игра в стильность на грани безрассудства — стало даже предметом экспорта, хотя все меньше способно конкурировать за пределами Шестиугольника [50] с духами и шампанским, которые всегда востребованы, вне зависимости от стильности, как прежде, так и теперь. Пусть ныне эти сокровища и выливают в сточные канавы Санта-Барбары: мстительное настроение пройдет, а вот стиля у них как не было, так не будет, да и в Париже ему, увы, приходит конец. Кончилась «старая добрая Европа», дайте занавес!
49
Самый фешенебельный и аристократический район Парижа.
50
Таковы очертания Франции.
Приметы нашего времени — демократизация, всеобщее засилье средств массовой информации, — и как итог — утрата привычки к чтению, что в благополучных семьях, что в пригородах (там она одно время еще держалась, по крайней мере в красном поясе столицы). Юные
богачи видят себя в будущем только президентами и генеральными директорами филиалов «Майкрософта» или «Вивенди универсал», золотыми мальчиками или телепродюсерами, а прочие превратились в правонарушителей или исполнителей рэпа. Что до чтения, то оно на нулевой отметке как там, так и здесь. Более нет притока на естественнонаучные факультеты, а на литературные и гуманитарные принимают тех, кто уцелел после сдачи экзаменов на бакалавра и имеет смутные представления об орфографии, а также выходцев из третьего мира, едва лопочущих по-французски в ожидании временного разрешения на проживание в стране. Издатели целиком перешли на выпуск в свет жестоких исповедей либо розовых любовных историй, способных увлечь домохозяйку, которой под пятьдесят или чуть больше, вечную Бовари, по-прежнему считающую своим долгом читать книги в мире быстро мелькающих картинок.Эта волна накрыла мир более полутора десятков лет назад, «начиная с Миттерана», кисло уточняет Рильски. Мне непонятно, о каких именно — правых или крайне левых — убеждениях моего друга свидетельствует этот его диагноз. Сама я вот уже года два чувствую себя словно в оккупированной стране. Ни одного фильма, ни одной телепередачи или газеты без того, чтобы мне не подали в качестве жизненной модели некий примитив; без того, чтобы какой-нибудь параноик не заявил о себе как о писателе при том, что он всего-то обезьянничает, налегая на риторику или скорее отсутствие оной, обладателя премии Такой-то (год спустя, глядишь, он уже забыт); без того, чтобы мне не подсовывали какую-нибудь истеричку, выдавая ее оргии за последний писк феминизма, и все это — на редкость примитивно и пошло! «Пошлость» формы — непременное условие, ее вам без стеснения подают под видом искусства минимализма, а иные не брезгуют и мистицизмом. «Ты перестала любить Францию», — вздыхает мама, видя, как я снова засобиралась в путь. «При чем тут Франция? Просто вокруг чванливые мелкие буржуа, набравшиеся дурных привычек», — парирую я, пользуясь ее собственным словарным запасом, хотя и сама так думаю.
Что ж! Будут вам картинки, хоть лопатами греби, до отвращения! Я, которую определили в архаические пуританки (это же надо!), отправляюсь за ними в черную комнату, будь что будет! Двину-ка и я в бизнес средств массовой информации, чего стесняться! Я не стану вас уверять, что картинка — это бесовское, что нужно ее запретить, гнать взашей, зашифровать, нет-нет, это не в моих правилах. Бес и тот сдох, остались только опиум и кокаин, эра масс-медиа — эра наркоманов. Я имею в виду не звезд эстрады и писателей, которые колются, не наркоманов-диджеев. Я имею в виду нечто большее: само общество не желает узнавать новое, топит свои страхи и конфликты в тупости обольщения планетарного масштаба, которое не потрясают (о нет, что вы! — лишь снова вызывают к жизни) жалкие скандалы и мощные глотки, призывающие к крестовым походам.
«Дорогая Стефани, отвернуться от зрелища невозможно, в программе не предусмотрено, что зрители покидают зал, и не мечтайте», — наставляет меня мой шеф, по-отечески журя. Ясное дело, кто ж этого не понимает, потому-то я и примкнула к газете этого циника до мозга костей. Хотя нет, один выход все же имеется: не зная, каков расклад, заглянуть в суть, то бишь вступить в игру самой. Вам кажется, я встаю на сторону сильного, тоже мухлюю, хочу впарить вам пошлое, доступное, лживое? Вы так думаете? Но это не так! Своими расследованиями я служу дублером в вашей собственной игре: мы развенчаем оккультные сети буржуазии, сверкающей гротескной ложью и претендующей на то, чтобы превратить любовь в рабочий день с полной часовой занятостью; спугнем розовый балет строгого депутата, зашикивающего гибель семьи; выявим каналы грязных денег, которыми обогатились республиканские шлюхи всех мастей. Мы никого не побеспокоим, вы поставите на этом материале новый фильм, сделаете новую передачу, знаю, знаю. Выявленные и приговоренные к отбыванию наказания скупщик краденого общественного добра и бывший миллиардер-президент-генеральный-директор превратят свои галеры в романы и сценарии телефильмов. Разумеется, мне, философу-лингвисту-семиологу и в придачу журналисту, ведущему расследования, лучше, чем им и вам, внятно писательское ремесло, не зря ж я столько училась, к этому вам следовало быть готовыми.
Однако мое расследование не закончено, и я продолжаю.
Имеется ли что-либо за движущейся картинкой? А как же, люди добрые, имеется — тяга. Картинка пытается ее приглушить, а поскольку есть лишь тяга к смерти, ступайте к Фрейду, он вас успокоит! «Стоп, это больше не в моде», — фыркал один из моих любовников, доведенный до отчаяния моим фанфаронством, а потом перекинулся на экстази, которое совсем отвратило его от секса. Что ж, прикажете мне тоже перейти на наркотики? Нет уж, дудки! Лучше поменять любовника. «Думай, что собираешься сказать, от твоего направления мыслей мне становится дурно!» — жаловался другой, имевший очень низкий «порог сопротивляемости кастрации». Да и не он один, у всего общества, свихнувшегося на зрелищах, тот же порог: не рекомендуется думать, это пагубно сказывается на желании потреблять милых господ потребителей, от этого им становится дурно, им больше по нраву игры «Кто хочет стать миллионером», «Вопросы для чемпиона», в «Биржу», в виртуальные деньги или в ненасытную жажду нарциссической мзды, с которой смертные обращаются не к Господу — где вы Его видели? — а к воображаемой Матери, в роли которой выступает Общество Зрелищ и Мыльного Пузыря. Чего дуться, идите сыграйте, ну же, право, непременно чего-нибудь выиграете, то-то будет радости, привет Селину. [51] А меня оставьте с моей игрушкой, я расследую — значит я существую, это мой девиз сообщницы в игре, я только пытаюсь продвинуть игру хоть на йоту вперед. В этом мое крошечное дополнительное удовольствие, пустячок, детская забава, хэллоуин просвещенной дамы.
51
Селин Луи-Фердинан (1894–1961) — один из самых загадочных французских писателей, автор романа «Путешествие на край ночи» (Перев.: Ю.Б. Корнеев, 1994 г.), название которого и обыгрывается далее и тексте.