Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Смерть в Византии
Шрифт:

Себастьян прислоняется к стене, его заливает полутьма и запахи сухой прогретой земли, взгляд его устремлен куда-то вдаль, к морю, просвечивающему сквозь витражи абрикосового цвета, под круглым солнцем, чьи блики забавляют смешливых чаек на уснувших волнах.

Просветленный, напитавшийся византийским и даже греческим духом, он наконец перестал спешить. Возможно, это конец пути, обретение времени вне времени.

А что же Эбрар? Он так и не выдал всех своих тайн, и потому Себастьян не чувствует себя вправе остановиться на полдороге.

Может, стоило до конца биться с мусульманами, объятыми воинственной злобой, мужским монотеистическим фанатизмом, а не грезить об Анне, И мирно прожить отпущенные годы в долине Фракии, в Филиппополе, Бояне, Созополе? Эбрар выбрал неполное существование, но все же — существование, отказавшись от экстремального развития своей жизни, ведущего к смерти, отвергнув войну, дабы любой ценой продлиться в потомстве, протянувшемся до Себастьяна. Мирный выбор Эбрара был, возможно, первым поражением Запада. История усматривает лишь поражение Византин, ибо она уже не поднялась, а Запад поднялся: это началось в эпоху Возрождения, с экспансии

техники, капитала и производства, затем — колонии и атомные бомбы плюс мужской монотеистический фанатизм с претензией на преобразующую роль… Все это время, так и не насытившись Византией, продолжает подниматься ислам, лишь на время остановленный в Пуатье [95] или Вене. [96] Сегодня в Нью-Йорке, Иерусалиме, Москве, Ираке, Афганистане камикадзе-шахиды взрывают себя. Согласна, уничтоженные и оскорбленные имеют право быть услышанными, и никому не поставить заслон на пути демографического роста бедноты; когда правоверные следуют завету плодиться и множить правоверных, не помогут ни пилюли, ни презервативы, ни СПИД.

95

В 732 г. Карл Мартелл остановил нашествие мусульман на Европу и Пуатье.

96

Имеется в виду знаменитая битва под Веной 1683 г., когда осажденный турками город был освобожден коалицией европейских держав, представленной войсками под руководством Карла Лотарингского, Яна Собеского и других знатных военачальников.

Эбрар по природе своей не был чистильщиком, его не привлекало участие в резне, он инстинктивно стремился не разрушать, а возводить, и тяготел к камнетесам и зодчим. И что такое, по сути, конечная точка его путешествия как не пер-версия, [97] то есть отцовская версия — настроенность на отцовство, продолжение рода? Покуда Византия самоочищалась в интригах и хитростях (то за, то против крестоносцев) и покуда крестоносцы принимали ее за мишень в неменьшей степени, чем иудеев и сарацин, Эбрар как умел сеял мир, сладкий сон отцов семейств! А что делает сегодняшняя Европа, если не то же, предлагая «третий путь», нечто среднее между Бен-Ладеном и Шароном, Аль-Каидой и Джорджем Бушем? Чем станет Европейский союз — пережитком византийской мечты Алексея I, завета Папы Урбана II или Священной Римской империи, возглавляемой германским императором? Прежде всего пережитком Эбраровой мечты: сложите оружие и возделывайте сад. Это было бы слишком прекрасно! Себастьяну отлично известно, что одна Санта-Барбара в состоянии приструнить вояк, что бы там ни думали, невзирая на все ее мафии, секты, наркотики, торговлю оружием, биржевые махинации и заражение атмосферы земли. Да, конечно, Санта-Барбара объединяет Землю, одновременно оглупляя ее обитателей, но есть ли иной способ сделать это? Если следовать примеру Эбрара, получится слишком элитарно, по-европейски, даже по-византийски, как бы «сверху». Так не пойдет.

97

Pervesion (фр. извращенность) разложено на два слова: p'ere и version (фр. отец и версия).

Спрашивается: нужно ли смириться с вездесущей и всесильной Санта-Барбарой?

Себастьян потягивает «кока-колу» на террасе «Пицца хат» возле церкви Святого Стефана. Не сказать, чтобы он совсем уж запутался в геополитике, просто захотел понять — позвала ли его, человека без ценностей, без корней, вне времени, лишь с больной памятью, Анна — женщина в его вкусе, или Эбрар, — его предок? А может, Бояна? Или храмы Несебыра? Или осколки ракушек, покрывающие пляж Созополя? Или самоустраняющееся в пространстве время? И произошло ли это под прикрытием Истории, таковой, какова она сегодня в Санта-Барбаре, воспользовавшейся необычным состоянием, в которое ввергло одиночество бастарда, убийцу, интеллектуала, влюбленного в прошлое и в красоты, которым никогда уж не бывать на этом свете? Как бы то ни было, он по-прежнему в пути.

— Do you speak english? [98] — Юная местная жительница в бордовой мини-юбке и на тонких каблуках желает прикурить. Антиникотиновая политика не овладела еще в полной мере миром.

Пухлые губы, запах подмышек, который не заглушает аромат сандала, — почему бы и нет? Время взглянуть реальности в глаза. Здесь, как и повсюду, проститутки падки на доллары. Себастьян хватает толстуху и тащит к «панде». Законы плоти никто еще не отменял. Ничего общего ни с величественными чертогами памяти, отныне занявшими в нем место невыясненной до конца идентичности, ни с сентиментальной и реалистичной (что в общем-то сводится к одному) Фа Чан. Себастьян перестал убивать с тех пор, как напал на следы Анны и Эбрара, отпечатавшиеся на их же земле, с тех пор, как обрел себя в них, соединил обрывки воспоминаний. Какая, в сущности, разница? Он ведь искал не какую-то женщину, а мир, который в этом мире был бы не от мира сего. Пусть будет эта. Сандаловое облако, натруженные губы, разрядка, которой он мог гордиться, и прилив новых сил.

98

Вы говорите по-английски? (англ.)

Тихо, умерла моя мать

Я пишу тебе из Парижа, Нор, но не знаю, отправлю ли этот е-мейл. Я пытаюсь приберечь молчание, наше и других, для самой себя. Ты опять идешь по следу уж которого из преступлений серийного убийцы, в связи с чем я была направлена в Санта-Барбару, где и нашла тебя в то воскресенье в наилучшей форме, о великий и непобедимый комиссар Рильски! Когда вернусь, расскажешь, что произошло

в мое отсутствие. Что до меня, то я не то чтобы повредилась умом, но вроде как подцепила от Себастьяна заразу его бредовых идей. Вплоть до того, что твердо знаю: он не пользуется своим ноутбуком оттого, что отправился на поиски не Анны, а Эбрара куда-нибудь в древнюю Фракию. Дай мне еще немного времени, день или два, и я помогу тебе отыскать его. Вот увидишь.

А пока ни слова об этом, молчок! Нам ведь обоим так по нраву молчание, оно — спутник нашего чувства. Разумеется, ты отменный краснобай, в определенном смысле поэт, да я и сама профессионально занимаюсь словом. Но встретились мы по-настоящему тогда, когда поняли, что говорить не о чем. Вместе ушли оттуда, где слишком шумно от слов, болезненной патетики и маниакальной экзальтации. Эта точка соприкосновения между нами могла бы превратиться в бесцветное смирение, скуку, убивающую каждого из нас в причастности неслыханному, которое лжет, как говаривал твой любимый Учитель. Как бы не так! Наше молчание охраняет как мою ясность мышления, так и твою — и та, и другая неизмеримы и в то же время выгорожены: я — это ты, а ты — это я, и при этом мы остаемся такими разными во взаимно резонирующих пространствах, что фразы наталкиваются на перегородки, трубные звуки либо плотные предметы, кои они означают, теряя способность достичь того, к кому обращены. Какое слово подобрать к «этому» явлению? Парадокс в том, чтобы найти хотя бы одно, но я все же попытаюсь. «Небытие» слишком грустное слово, наводит на мысль о гибели той слиянности, к которой обычно стремятся влюбленные и которой бежим мы с тобой, и обладает невыгодным свойством означать «зияние» в своем французском варианте, пораженческом, излишне буддистском либо излишне расплывчатом. «Экстаз» — помпезное слово, отягощенное памятью о стольких святых, сотрясаемых застывшими в мраморе конвульсиями, и анорексических мучениках, возносящихся к небу на полотнах. «Безмятежность» — слово заумное, слишком философичное, тогда как «радость» — больно уж детское для таких больших детей, как мы. А вот «молчание» — скромное слово, не отвергающее слова как такового, поскольку именно отсутствием слова обозначает ту синкопу, над которой не властны слова. И в то же время строгое и потому не наносящее нам вред, не опьяняющее, но подающее знак к покою, уступкам, самозабвению. Сколько, право, желания поймать, подцепить, присвоить, подчинить себе в слове Л-Ю-Б-О-В-Ь! А «молчание» — слово чуткое, призывающее меня оторваться от собственных границ, взгляда, кожи и даже горла, всегда готового продлить признаниями ком истерии. Оставаясь чутким к моему телу и к твоему, это слово уносит меня прочь. Молчание вне меня, вне тебя, вне животных, оно — нечеловеческий, звездный перекресток.

Я знавала любовников, которые не умели молчать и делали вид, что говорят со мной обо мне перед тем, как излить мне душу в монологе по поводу их очередной блажи и закончить рассказом о маленьком-дерзком-мальчике-обожаемом-своей-мамочкой, каким они всегда были или, как ты догадываешься, никогда не могли быть. Были и такие, что молчали, чтобы как-нибудь ненароком не ляпнуть чего-нибудь, что могло меня обидеть, и разрушали самих себя: никакого отношения к нашему с тобой молчанию, которое суть не вычитание или изъян, а полнота без иллюзий, это не имеет. Нор, ты наименее патетичный и самый нечеловеческий, слишком нечеловеческий любовник, какого я когда-либо встречала!

Ты точь-в-точь как моя мама. Узнав о том, что она впала в кому, я тотчас вылетела в Париж, чтобы быть с нею рядом. Скоротечный менингит в несколько дней унес ее, в пятницу ее не стало. Сегодня вторник, я вернулась с кладбища, сижу и плачу. И молчу — это оборотная сторона нашего с тобой солнечного молчания. Мама жила в молчании, о котором я пытаюсь рассказать тебе. Она была самой сдержанной женщиной из всех, кого я знала. Можно сказать иначе: наименее истеричной и не склонной к депрессии. Скажешь, таких не бывает? Бывает! И это моя мама, не удивляйся, что я говорю о ней в настоящем времени, она среди нас. Наше молчание было настолько прозрачно, что я не испытывала необходимости говорить с тобой о ней. Но теперь другое дело. Это ведь тоже молчание: писать, находясь в трауре, о том, о чем не можешь сказать. Знаю, ты меня слышишь.

Мой дед по материнской линии звался Иваном, он женился на красавице еврейке Саре, они покинули родную Москву накануне революции и уехали сначала в Женеву, потом в Париж. Будучи психоаналитиком-самоучкой, я подозреваю, что эта докоммунистическая колыбель с ее православными куполами — единственный византийский магнит, притягивающий меня к пути, по которому следует твой Себастьян. Любопытно, что у Ивана со светлыми, как лен, волосами, и у Сары с волосами черными как смоль родилась дочь Кристина, своим точеным профилем напоминающая гречанок с античных ваз, изображенных красным по черному. Ни бабушка, ни дедушка не поклонялись Богу своих предков и воспитали единственную дочь в почитании всемирного Разума, как уже издавна, задолго до революции практиковалось в Москве и Санкт-Петербурге в память о Дидро и Екатерине Великой, но более не практикуется. Если вкратце, республика и Дарвин, единственный «великий человек», который пользовался маминым уважением, ее «наставник» в естественных науках, которые она преподавала, — вот ее вера. А выйдя замуж, она посвятила себя мне и моей сестре, но в еще большей степени — папе. Он был дипломатом и постоянно разъезжал.

Мне казалось, мама не любила отца по-настоящему. Теперь я полагаю, что все же любила, раз завещала кремировать себя, чтобы пройти через то же, что и он. Такова была ее последняя воля: чтобы их урны стояли рядом, и было ясно: это прах семейной пары. Отпевание по православному обряду — об этом она попросила в память о своем отце — показалось мне пресным, вряд ли современные священники сами верят в таинство, это заметно и прихожанами ощущается. Ну, словом, зрелище было жалкое. Возможно, затишье перед новым всплеском веры? А я-то думала, мама далека от религии, ан нет — она пожелала напомнить, что является дочерью Ивана, и таким образом обособиться от папы с его католицизмом. Верная во всем, вплоть до кремации, супруга, но не покорная — такова суть ее последних распоряжений.

Поделиться с друзьями: