Смертники
Шрифт:
Начальник подобрал живот и осанисто выпрямился.
— Леночка... Собственно, я мог бы и не разговаривать с тобой после таких дерзостей. Я не знаю, как тебя обучали в институте обращаться с родителями. Ты забываешься. А кроме того, ты не можешь, да тебе и не нужно совсем понимать того, что касается моей службы. Говоришь какие-то глупости. Руки... При чем руки?
— Да ведь были вы там? Видели? Приказывали? Они, может быть, просили вас о пощаде. Умоляли. А вы убивали. Разве это не правда? Я не девочка. Не маленькая. И я знаю, что вы обманули меня.
Начальник поморщился. Он вспомнил о плевке, повиснувшем на его погоне
Он сказал уже не так твердо, как следовало:
— Я принимал присягу, что буду служить по совести, и служба обязывает меня исполнять все то, что мне приказывают. А ничего беззаконного или преступного мне приказывать не могут.
Леночка стояла жалкая, дрожащая, казалась такой беспомощной даже в своем негодовании. Начальник посмотрел на нее пристально и вдруг вынул платок и начал усиленно сморкаться. Было обидно и больно, что родная дочь восстала на отца из-за каких-то негодяев, преступников, которым на земле все равно нет места. И не хочет, не может понять, что если бы не она сама, не ее удобства, не эта розовая комната с пальмой и занавесками, то, может быть, он давно уже бросил бы службу и вместе со службой — все эти гнетущие неприятности.
Он махнул рукой и сказал:
— Ну, Бог с тобой! Придет время — и ты одумаешься, поймешь сама... Поймешь, что напрасно обидела старика из-за каких-то там... Если я молчал, так просто, чтобы не огорчать, не омрачать твою нежную душу. А стыда тут никакого нет. Я не таюсь, не скрываюсь.
Оставил Леночку в ее убежище за пальмой и ушел обедать. Но суп казался безвкусным, а жаркое так и застыло на тарелке. Начальник крутил пальцами хлебные шарики, сидел за столом и ждал, что дочь выйдет и извинится. Но в розовой комнате все было тихо, и в одиночестве прошел до конца весь обед.
Начальник крутил шарики и грозно думал о газетчиках, которым никак не могут подрезать их длинные языки, о бомбистах и грабителях, для которых приходится строить виселицы. И по-прежнему в себе самом не мог найти ничего, что требовало бы оправдания. Все равно, даже если казни, действительно, не нужны, вредны, преступны — он ни при чем. Он за всю жизнь не сделал ни одной подлости и оправдываться ему не зачем.
Он смотрел на свои руки, волосатые, с заплывшими кольцами, но белые и чистые. За эти руки упрекает его дочь, их прикосновения страшится. Как будто он не вынянчил ее на этих самых руках, не трудился ими всю жизнь, чтобы воспитать ее и дать ей счастье.
По черному ходу пришел старший надзиратель, осторожно заглянул в столовую.
— Ну, чего вам еще нужно? — с досадой поднял голову начальник.
— В малом коридоре бунтуются, ваше высокородие! Двери бьют.
— А, я им...
Надев шапку, он трясущимися от злобы руками застегивал портупею.
XVII
Во время раздачи бачков с обедом кого-то провели и заперли в пустовавший пятый номер. Сделали это так быстро и осторожно, что заключенные, занятые раздачей, ничего не заметили. Только хлопнула лишний раз тяжелая входная дверь, да немного
дольше обыкновенного звенели ключи в руках русого надзирателя.После обеда, когда уже вынесены были все бачки и покончены хлопоты, русый долго не садился на свою обычную скамеечку, а все ходил по коридору, разглаживал бороду и что-то невнятно бормотал себе под нос. Долго стоял у четвертого номера и слушал, как Абрам рассказывает политическому длинную историю о каком-то съезде. Политический невнимательно слушал, и Абрам так же невнимательно говорил, глотая слова или по нескольку раз повторяя одно и то же. Просто тянули время, старались хоть чем-нибудь заполнить зияющую пустоту, стоявшую между этой минутой и смертью.
Русый вздохнул, посмотрел на часы. До конца дежурства времени оставалось еще много. Опять заходил взад и вперед, потом заглянул к телеграфисту. Человек без имени как будто спал. Телеграфист сидел, обхватив руками колени, и пристально смотрел в одну точку.
— Не учитесь? — сочувственно спросил русый.
Телеграфист встрепенулся. Перевел глаза на надзирателя, не сразу понял вопрос и виновато улыбнулся.
— Да, не клеится что-то... Плоховато. Память ослабела, должно быть.
— А вы бы учились все-таки... Чай, не все еще прошли-то?
— Куда там все... Неправильных глаголов не кончил. Не успеть уже теперь.
— Как Бог даст. А я все того держусь, что, может быть, вам и облегчение выйдет.
Но уже не старался даже придать своему голосу оттенка уверенности. Надежда, слишком часто возникавшая и так же часто гибнувшая, уже потеряла все свои яркие краски, сама сделалась серой и будничной. И привычным, почти равнодушным голосом ответил телеграфист:
— Где уж там... Не похоже.
Но опять принял прежнюю позу, по-видимому совсем не расположенный продолжать беседу. А надзиратель долго еще стоял у его форточки, поглаживал бороду и несколько раз открывал рот, как будто хотел что-то сказать. По лицу его заметно было, что ему необходимо поделиться какою-то новостью, — и в то же время что-то мешает этому. Наконец, он решительно отошел от форточки и сел на скамейку.
Через полчаса он вспомнил, что надо бы посмотреть, жив ли еще помешанный. Открыл его камеру, нагнулся над вытянутым телом, которое кто-то закутал недавно изорванным одеялом.
Тело казалось совсем мертвым, и неподвижной маской застыло лицо, но где-то в этом коченеющем теле еще держалась искорка жизни, и слабое дыхание прорывалось сквозь полуоткрытые губы. Доживет до вечера, — а, может быть, и до завтра, и еще дольше. Может быть, дождется ночи, когда его вынесут на хозяйственный двор и там насильно загасят эту упорно тлеющую искру.
Возвращаясь к своей скамейке, русый только мельком, одним глазом заглянул в пятый номер. Там было так тихо, что даже самый напряженный слух не мог уловить никакого шороха. Словно камера была по-прежнему пуста. Но в самом дальнем углу темнело что-то маленькое, съежившись в комочек, старавшееся занять как можно меньше места.
Никогда еще не представлялось русому таким длинным его дежурство. А заключенные, как нарочно, были молчаливы. Только изредка шелестели под сводами коридора короткие обрывки фраз. Тайна, которую знал русый, сверлила гвоздем его мозг, висела вместе с револьвером на кожаном поясе, шевелилась под надвинутой на самый лоб фуражкой. Наконец, он не выдержал, подошел к телеграфисту.