Смешнее, чем прежде (Рассказы и повести)
Шрифт:
Народ знал, что делал. Электричка отошла двести метров, постояла там десять минут, а потом перевелась на обратные рельсы и спокойно поехала не в парк, а прямо в город. Народ всегда понимает, что делать.
— Будьте благоразумны и осторожны! — еще раз с мольбою сказал репродуктор народу, сказало радио людям, а в том радио диктор, который — и только он один — хотел слегка обмануть их для их же для пользы, и поезд мгновенно его миновал.
Так, неожиданно, он уехал от дачи.
Народ в вагоне составил мгновенную пульку. Народ заиграл на бренчащей гитаре. И он же, народ, взяв гитары другие, повернул вниз струной у себя на коленях, застучал им по спинам костьми домино.
Этот вагон звал к поступку.
Слепой
— Опасаясь шального поступка, — пели люди вокруг говоривших слепых, сами возвращаясь оттуда, где шальной был все время возможен поступок, куда и ездили они за шальным (но не слишком), хотя и того удалось миновать. Начинается эта песня на соседней скамейке, где сидят молодые ребята, возможно, что даже несвободные школьники.
— Опасаясь шального поступка! — поет, не разжимая зубов, мягкое, носатое лицо молодого, временного недоросля, еще не осевшее у себя на костях. Рука, что играет щипком на гитаре, обмотана туго ремешком на запястье. Вот серая школьная форменка, надетая вольно, расстегнуто, на одну еще куртку. Вот с нерусским, западным лицом у себя на лице — это тоже ненадолго, это форма протеста. У другого с шиком надета старая, синяя шляпенка без полей. Поля у шляпенки отрезаны напрочь, до ленточки с бантом, спереди выстрижен полукругом козырек.
С этой несложной, гитарною песней носится в вагонном воздухе их мужская, юная духовность, которая вышла ненадолго у них изнутри, чтобы после замкнуться там снова, навсегда в несознанке от себя самого. Эти новые, нарастающие, молодые мужчины, которые также не будут ничьими, то есть не будут ничьими надолго, но и своими они никогда быть не смогут, будут только обязанными — семье, войне или службе, семейно-служебно-военнообязанными, им уже заготовлен сержант или мастер, их уже дожидается быстрая дорога, что бежит сама собой под ногами вперед.
Сегодня я с большой охотою Распоряжусь своей субботою, —поют они независимо, не свои и ничьи. Как невыносимо это слышать окружающей женщине!
Этот вагон зовет немедленно к поступку, но совсем не к тому, что желала бы девушка, сидящая напротив, существо молодое, жестокое, с загадкой внутри и с прической снаружи.
Приехав в город, они пошли гулять в парк.
На углу двух дорожек стояла скамья.
Бедные эти песчаные дорожки в городском дальнем парке, когда-то посыпанные слабым желтоватым песком, сквозь который уже пробиваются черные макушки земли, сведены были встык возле старого сиреневого дерева. Это было конечно же дерево, даже не куст. Многие тонкие стволы его расходились вверх и в разные стороны, не имея задания направляться всем разом, в одну-единственную точку российского неба. Однако среди этих стволиков, серых, сухих, намечался один главный ствол, старый как старость, с заметной корой. Он долго и тихо нарастал на себя, он растил свое тело из тех небольших, ежегодных остатков здоровья, что не уходили целиком на изобильное цветение, на сильный запах, и вот в кусту стало дерево, куст возымел в себе стержень и направился отныне вслед за этим стволом.
На скамье против дерева сидит слепец, держит на коленях очень толстую книгу, ведя по ней чутким пальцем, уставя будто бы зрячие глаза прямо в небо — сидит на лавочке посреди красоты, будто что-нибудь в ней понимает, в далекой; сидит, читая про себя литературу и радуясь ей до широкой улыбки.
Перед ним, перед слепым, цветет и пахнет собою сирень. Сирень увешана сиренью от земли до макушек, и вся эта пышность выходит из куста далеко наружу,
из строгих, темно-зеленых, несочных листьев его, как орган, состоящий из множества трубок, от малых до огромных, восходящих медленно к центру, к вершине — стволу. И столько разного цвета в ее сиреневом цвете, если глазом вглядеться в любую мясистую кисть. Каждый крестик цветка несет одну свою краску: бледную розовость, мягкий сиреневый, фиолетовый цвет, с глубиной, с желтизной, также с сизым отливом, разный от лепестков к середине, уходящей в себя, в темноту своей дырки, и напротив, — от светлого центра к краям. Нет похожих по краске, одинаковых видом, все повернуты разно, вовнутрь и наружу, на все четыре стороны света; кто дальше, кто меньше, высовывают они себя в мир из кисти, она живая, она объемна, она насквозь сирень в своей сирени, и эти малые крестики разного вида, соединяясь, отблескивая сами на себя, на соседних, поддерживая и выглядывая снизу один за одним, меняясь окраской — постепенно и вдруг, как бы двигаясь в пространстве — делают кисти тот #единым, нежный и выпуклый цвет, что мы просто называем сиреневым.Слепой сидит и не видит цветущего дерева, потому что слепые увидеть не могут. Слепой не видит за деревом ровную землю, не видит он невероятной, первородной зелени вдоль по земле, он не видит синего неба над нами, парного, слоистого облака в нем, всего составленного из разновидностей белых цветов, в какие и верить не веришь, что бывают на свете.
Слепой сильно нюхает воздух, он вдыхает и кожей, и чуткой ноздрей: они, слепые, хорошо могут нюхать. Против слепого оглушительно пахнет сирень. Но и запах ее он не может услышать, потому что запах подымается и плывет через воздух, как вода по реке — подымается, а после опускается через улицу, у соседей, и пахнет там, у соседей, хотя цветет перед ним.
Он не видит дорожки, не видит синего неба, не видит светлых домов, что немного заносятся силуэтом на небо, не видит города, в котором все не так, как бывает в деревне, не видит деревни, где все не такое, как в городе, не видит разного лица своей страны, которая имеет лицо, обращенное вверх, к пассажирам не очень скоростных самолетов, и вбок обращенное, к поездам и машинам, обращенное вниз — к своим лучшим героям, что (по общему мнению) все лежат по кустам, а живых не бывает героев в народе; обращенное к светлому, трудному прошлому, к лучшему будущему — что наверное будет, к истории обороченное, не видя с историей ясно друг дружки, тем не менее все ж выставляя лицо: ведь даже слепые, говоря меж собой, обращают всегда свои лица друг к другу.
Слепой не видит города и не видит России, не видит истории и не видит себя, он читает пальцами книгу, хорошую книгу, потому что мы заботимся о слепых, отбирая им чтение, и не каждую книгу для них издаем. Но слепой видит все — видит слабые дорожки на затылке земли, видит пышную землю, видит небо и облако, висящее оттуда, видит город, деревню, себя и историю: потому что слепой человек пришел давно сам к себе, слепые люди прекрасны, и это есть у них на лице, это исходит у них от лица, это почти можно видеть, как токи теплого воздуха возле реки, ибо он живет у себя на лице; поглядите: он живет и слушает, как маленький зрячий человек, мальчик-с-пальчик из его головы небольшими шагами спускается в нем по нему, в его сердце, и доходит до самого себя (что умеет не каждый) и потом подымается тихо обратно, принося в полной целости это сердечное в мозг.
Девушка рассказывала ему, как она любит другого, и на этом основании хотела большей игры от него, большей изворотливости в деле ее убеждения.
— Ну и что, — сказал он рассудительно, — и я люблю не тебя, а я же тебя целую, что же делать? И тебе делать нечего, раз гуляешь со мной, а с ним не гуляешь. Видно, он не зовет?
— Не то чтобы не зовет, а в общем… не зовет.
Ненадолго в ней мелькнуло человеческое, чтобы тут же превратиться в еще большую игру, чтоб все запутать.