Смилодон в России
Шрифт:
с редкостной экспрессией взревел Буров, шатнулся на ветру и, прилепившись к забору, топнул сапогом, чтобы чертова мостовая не ходила ходуном. – Я те спрашиваю: на хрена?
Все верно рассчитал, с тонким пониманием человеческой психики и российского менталитета в частности. Ну что может делать трезвый, хорошо одетый кавалер при шпаге в послеобеденный час в Аничковой слободе? Ясно, замышлять недоброе. То ли дело пьяный дурак, предсказуемый и неопасный. У этого, знамо дело, что на уме, то и на языке. Ишь ты, как орет-то сердечный, надо ж так нажраться
Буров между тем отклеился от забора, подержал в объятьях уличный фонарь и, перестав солировать, мирно приземлился в сень ветвистой липы. И – снова воцарилась полная гармония. Блеяла, позванивая цепью, выгуливаемая коза, сонно и незлобиво побрехивали кабсдохи, рыжий петух бродил в задумчивости в компании кур, важный, надувшийся, с пылающим гребешком. Ветер стихал, марево сгущалось, недвижимый воздух казался ощутимо плотным – лень, нега, послеобеденная праздность объяли Аничкову слободу. Время словно остановилось здесь. Буров, дабы не выделяться на общем фоне, тоже держался пассивно – отчаянно скучал, отлеживал бока, внимательно следил за обстановкой. Правда, отвесил-таки болезненный пинок какому-то негодяю, посягнувшему было на его шляпу с галуном… Наконец, озверев от мух и ничегонеделания, он услышал стук копыт, повернулся на бок и внутренне порадовался: ага! Похоже, не зря страдал.
Видит Бог, не зря – быкообразный детина у крыльца дома-пряника подобрался, застыл, изобразил на харе радость, умиление, восторг и подобострастную почтительность. Сразу видно – изготовился трепетно к встрече значительной персоны. А она изволила прибыть без помпы, по-простому, в скромном двухлошадном экипаже. С лязгом дверь кареты открылась, и на свет Божий вышел человек, одетый без изысков, во все серое: серый неказистый сюртучок, серые граденаплевые штаны, серые нитяные чулки, серая же немодного фасона шляпа. Да и сам он был какой-то серый, невзрачный, не бросающийся в глаза – жилистый, сухопарый, с невыразительным лицом. Заостренный нос, скошенный подбородок, маленький тонкогубый рот, чем-то напоминающий глубокий разрез в мясе. Встретишь такого в толпе – сплюнешь, отвернешься и мимо пройдешь. Ну и урод.
– Брюхо подбери, – сказал человек в сером почтительно застывшему амбалу, глянул хозяйственно по сторонам и ужом нырнул в услужливо распахнутую дверь. Голос у него был резок, словно визг пилы, движения – мягки, словно у хорька, готового вцепиться в глотку. Сразу чувствовалось, что человек этот хоть и сер, но совсем не прост. Мимо такого не очень-то и пройдешь. А уж плевать-то – Господи упаси.
«Ну, здоровы будем, господин Шешковский. – Буров усмехнулся про себя, пьяно закряхтел, заворочался неловко, устраиваясь поудобней. – Что-то не спится вам. Видать, дел много. Ишь ты, неугомонный вы наш…»
Тем временем выстрелили шпингалеты, взвизгнули истошно, трудно поддаваясь, рамы, и в открывшемся окне под самой крышей возник великий инквизитор.
– Гуля, гуля, гуля, – позвал он и принялся метать на подоконник зерно, семена подсолнечника и хлебную мякоть. – Гуля, гуля, гуля.
Дважды упрашивать птичек Божьих не пришлось. Дружно, стаей, с энтузиазмом работая клювами, они приступили к трапезе. Сильные, как и полагается, отгоняли слабых, корм, перья и голубиное дерьмо так и летели вниз, на расцветающую сирень. Шешковский наблюдал за процедурой с умилением, старательно крестился и что-то шептал истово, не иначе как молитву. Руки у него были жилистые, когтистые, весьма напоминающие лапы хищной птицы.
«Ах ты Боже мой!» – восхитился Буров, глянул на часы и, полежав еще, тяжело поднялся и, пошатываясь, выписывая кренделя, зигзагами подался прочь. Впрочем, валял дурака он недолго, скоро шаг его приобрел упругость, а направление ясность – больше всего на свете он не любил опаздывать. Только торопился он зря. Фельдмаршал со товарищи изволили припоздниться, явились томные, размякшие и, само собой, изрядно выпившие. От них за версту несло духами, винищем и бардачным разгуляевом.
– Ну что, князь, вы как? – осведомился Неваляев, похабно усмехнулся и не справился с зевком. – А мы и так, и эдак, и так твою раста-а-а-к…
– Да, девицы – огонь. С изюминками, – вяло выразил восторг Петрищев, в мятом
же голосе Бобруйского послышалось скрытое осуждение:– Только вот «дилижанс» не могут. Никак. Ни за какие коврижки. Категорически. Суки…
Так они поговорили о бабах. Затем речь зашла, естественно, о водке.
– Ну и жара. Что-то меня постоянно мучит жажда. А вас? – Фельдмаршал строго посмотрел на подчиненных и, уловив знаки понимания и одобрения, закончил свою мысль руководством к действию: – Поехали. Тут недалеко от банка [324] имеется изряднейший трактир.
324
Имеется в виду Ассигнационный банк, располагавшийся на Садовой улице.
Поехали. Изряднейший трактир и назывался изрядно: «Заведение для приезжающих и приходящих с обеденным и ужинным расположением». На вывеске был изображен Бахус во всем своем природном естестве – верхом на бочке, при плющевом венке, в окружении дев, нагих внучат и прыгающих по-собачьи козлов, которым древние эллины якобы приписывали открытие вина.
Ладно, вошли, сели, кликнули хозяина, и тот, видимо, с фельдмаршалом хорошо знакомый, живо расстарался с водочкой и закуской. Естественно, в счет заведения, на халяву. Водочка была на выбор, трех сортов: анисовая, рябиновая и калганная, и, невзирая на жару, пошла преотлично. Закусывали ее икрой, ветчиной, жареной поросятиной, расстегаями, соленьями, маринадами, грибами и томленым белужьим схабом.
– А вы слыхали, господа, что отчехвостил тут на днях поручик Ржевский? – спросил небрежно фельдмаршал, единолично выпил и ложкой, от души, зацепил зернистой. – Во время бенефиса красотки Рейтер швырнул на сцену кота в кульке. Дохлого, с душком и запиской на хвосте: «Браво! Брависсимо!» Полный зал, господа, иностранные гости, матушка императрица при своем «больном зубе». [325] Что было, что было… А что еще будет… Красотка-то эта не сама по себе – при кобеле Безбородко. А суку свою их сиятельство в обиду не даст. Так что прямая дорога Ржевскому на Кавказ. И отнюдь не на Минводы…
325
Так называли фаворита Екатерины II Платона Зубова.
Буров с чувством ел, совсем не пил, мало говорил и много слушал. Бдел, оглядывался, набирался впечатлений. Внимание его привлек дородный, на редкость тучный господин с тройным подбородком. Это был настоящий образец русского гастронома, барина-жизнелюба, любителя хорошо поесть и не менее хорошо выпить. Этакого титана жарких, Геркулеса каш, колосса Родосского кулебяк. Сотрапезники, что сидели рядом, казались по сравнению с ним жалкими застольными пигмеями.
– Эй, малый! – громким голосом кричал он подавальщику и в нетерпении, предвкушая чревобесие, притопывал ногой. – Щей сюда, кислых, жирных и непременно в горшке! К ним – кринку сметаны и сто подовых пирожков! Пятьдесят пусти в разноску, а остальные положи возле моего прибора, чтобы при перемене кушаний не сидеть мне праздно.
Да, это был отменнейший гурман, изрядный гастроном, большой любитель как следует покушать. Пирог или кулебяку он непременно велел делать длиной в аршин, шириной вершков в двенадцать, а вышиной – какая только возможна. [326] В один ее угол требовалось положить семги, в другой – рыбных молок, в третий – курицу с рубленым яйцом, а в четвертый – всякого фаршу. Окорок ветчины он приказывал подавать большой, какой только можно было найти. Жареную четверть теленка наказывал обложить парой уток, тройкой тетеревов и десятком рябчиков. При этом если какое блюдо за столом ему нравилось особо, то на него он так чихал, что охотников есть это кушанье уже не находилось, и оно переходило в полное ведение его баснословного аппетита. При этом он блаженно чмокал губами, добро улыбался и самодовольно повторял:
326
Аршин – 0,71 метра. Вершок – 4,5 см.