Смог
Шрифт:
— И не вздумай, блядь, сделать абортацию, Наденька, — убью.
Хлопнула, закрываясь, дверь.
Оставшись одна, Надежда Сергевна несколько минут дрожала и всхлипывала, едва удерживаясь от того, чтобы не разрыдаться в голос, с подвыванием. Потом какие-то неясные ощущения, некий дискомфорт во влагалище отвлёк её от растерянного безмыслия. Морщась, она принялась ощупывать половые губы, странно сухие после совокупления, будто его и не было вовсе. Потом окунула один пальчик в свои недра, изогнула его и, зацепив что-то ноготком, кряхтя и постанывая, извлекла это наружу. На кончике пальца прилип странного вида тёмный комочек. С чувством невыразимого страха, задержав дыхание, она растёрла это между пальцами и ощутила твёрдое, рассыпающееся по коже покалывание. Ощущение не обмануло её: поднеся пальцы
Алексей Палыч вернулся в супружескую спальню. Жена его неподвижно застыла на постели и тихонько похрапывала. Он подошёл к ложу, остановился, глядя на счастье всей своей недавней жизни, закончившейся вдруг и разом на пороге новой, неведомой и — как он предчувствовал — вечной. Что-то блестящее отвлекло его взгляд. Наклонившись, он различил на своём месте, там, где он недавно ворочался с боку на бок без сна, лежащий у самой подушки крестик. То был его крестик, и в этом он немедленно убедился, проведя рукой по груди. Видно, в какой-то момент своей суетливой бессонницы, он умудрился оборвать изношенный и давно требующий замены шнурок. Осторожно, словно боясь обжечься, он двумя пальцами взялся за верёвочку, совместил оборванные края, чтобы крестик не соскользнул, и повернулся к жене. Рот у неё как раз был открыт, словно Варвара Михайловна ждала этого, и Прокопов вложил в этот рот крестик, а потом одним быстрым движением двух пальцев протолкнул его вглубь, в горло. Варвара Михайловна тут же проснулась, хотела сказать что-то или вскрикнуть, но, потянув в себя воздух, сделала так, что крестик проскользнул глубже в её дыхательное горло. Глаза женщины тут же полезли из орбит, она засипела, пытаясь вдохнуть и не понимая, что происходит. Прокопов стоял и с бесстрастным любопытством наблюдал за нею. Она потянулась к нему в немой мольбе о помощи, силясь что-то сказать, вцепилась враз окостеневшими пальцами в борт его пижамы. Алексей Палыч принялся с отвращением разжимать и отрывать эти пальцы от себя. Один палец он в горячке сломал — слышно было как хрустнула хрупкая косточка. Но эта мера была уже излишней, потому что Варвара Михайловна в следующий миг потеряла сознание, пальцы разжались и рука безвольно упала на простыню. Ещё через минуту сиплые попытки её груди получить хоть немного воздуха кончились смиренным переходом к беспамятству и далее к клинической смерти. Тогда Прокопов закрыл ей выпученные некрасиво глаза и, вздохнув над медленно умирающим телом, пошёл из спальни.
Выйдя на крыльцо, он увидел сидевшую на сухой ветви голого тополя, что рос когда-то поблизости и умер недавно, и до которого у него всё не доходили руки спилить, увидел на сухой ветви сидящую сову, чьи жёлтые глаза равнодушно остановились на его лице.
— Что? — спросил он. — В Рдеж град?
Сова повернула голову в одну сторону, потом в другую, потом снялась и полетела на юг. Прокопов отправился за нею.
Надежда Сергевна увидела его выходящим в калитку. Она осторожно, чтобы не скрипнула рама, приоткрыла окно. Просунула в него ствол ружья, взятого со стены в кабинете Прокопова. С неловкою женской грацией и с хрустнувшим в пальцах усилием взвела курок и наложила приклад на плечо. Расставила ноги, между которыми всё жгло и болело, чуть отнесла зачем-то влево зад, прищурила глаз, целясь.
«Родишь же сына, — шептала она, морщась и гримасничая с ненавистью к цели своей, — и наречешь ему имя Блох, Змох, Сдох… блядь! Ублюдок. Родишь же…» Палец её в мгновение перестал дрожать, едва улёгся на холодную скобу спуска. В голове по-прежнему звучал мерзкий, сухой как песок голос Прокопова и вызывал ненависть и омерзение.
— ?? ??????? ??? ? ?????? 6 , — произнесла Надежда Сергевна, готовясь стрелять. — Будь проклят ты песком и ветром, сын верблюда!
6
Поражу тебя в адонай (рд.).
Раньше
чем она нажала на спуск, крыло какой-то быстрой и бесшумной птицы в полёте коснулось её чела и удар скрюченного когтя вырвал целящийся глаз.Срок годности
Что-то не так стало в этой жизни. Что-то не так. А что — не поймёшь.
Кольцов смотрит на жену, на её постылый профиль морской свинки, который видится ему каждый раз, если смотреть под определённым углом, как бы из-за-из-под её нижней челюсти. Но лучше не смотреть.
Он видит её постылый профиль, стылый взгляд, мерно жующие челюсти её. И не помнит, когда же и при каких удручающе злополучных обстоятельствах смог он полюбить его, этот профиль… и смог ли.
— Софочка, — произносит он, — ты не могла бы не чавкать?
Супруга отвечает лишь одиночным утробным иком, молчит, но в её молчании Кольцов явственно слышит недовольство. Потом челюсти её снова начинают двигаться в прежнем режиме.
— Ты чавкаешь, как свинья сусолая, — нервно говорит он.
Это странное слово, соскочившее с языка на мгновение увлекает его внимание: откуда оно взялось? из каких закоулков памяти явилось? что означает?
— Ты знаешь, что такое свинья сусолая? — спрашивает он.
«Дурак и не лечишься, — неразборчиво ляпает она в ответ словами по его нервам — влажно, с хлюпом, вразмазку, словно говном по стене в вонючем душе общаги, где прожили они первые восемь лет. — Разумел бы, чего говоришь-то».
— Если столько лет дрипать мою несчастную голову, останется ли в ней хоть что-нибудь, способное к разумению? — с унылой жалостью к себе возражает он.
«Умн… умх… хрым…» — доносится в ответ. Это она грызёт попкорн, остекленелым взглядом буравя ботексное мурло очередной тупорылой «звезды».
— Софочка, мокрощелка моя, давай хоть поебёмся, — осторожно просит Кольцов.
Он знает, как нужно подъезжать к этой бабе. Быть требовательным мужиком — этот номер с ней не пройдёт, не даст и понюхать.
«Да, — слышит он, — ты только и знаешь, что буравить мне организм».
— Софочка, — лепечет Кольцов, — милушка моя, ну зачем же так вульгарно!
«Да пошёл ты!» — извечный призыв, который давно высверлил в его черепе дыру, через которую уносятся хлипкие надежды на то, что однажды вдруг всё снова станет хорошо.
— Дай же мне, дай, сука! — не удерживается он. — У меня яйца скоро лопнут.
И он хватает её за халат, тащит в спальню и роняет на кровать. Ложится рядом, подрагивая от похотливого отвращения. Странное чувство, но иначе его не определишь — это именно похотливое отвращение. Жадное и одновременно хладнокровное желание обладать, не касаясь. Не кусаясь. Не погружаясь в эту хлябкую плоть. Но он должен кончить, сейчас, немедленно.
От супруги исходит тонкий странноватый запах. Он божествен, изыскан, волнующ, иррационален, щекотлив и глубоко контекстуален, как сразу определил Кольцов. Из уха, которого он касается быстрым скользящим поцелуем, доносится не душноватое рокфорное амбре невычищенной серы, а острый аромат поза-позавчерашней сардельки. И под мышкой у неё, в сумраке невыбритых волос, гнездится не привычный кисловатый душок пота, а стойко пахнет кротовьей норой. Новый дезодорант? Нет времени выяснять это, потому что он неожиданно взволнован и настроен взять её немедленно, нахрапом, жёстко и бессистемно. И рука его уже скользит по её животу вниз, по спутанным ржавым кущам, по — чёрт возьми эту фригидную суку! — невзрачно сухой промежности, и сложным усилием разводит в стороны тяжёлые бёдра.
«Пфффф…» — издаёт жена тихий долгий звук, будто пускает шептуна.
«Ах ты дрянь! Протухла, что ли?» — думает он, долгим протяжным взглядом созерцая её лицо. Потом принимается обследовать тело в поисках маркировки. Начиная с пятки, подразумевая почему-то, что именно там она должна находиться. И именно снизу вверх продолжает обследование, не найдя маркировку ни на одной, ни на другой пятке (давно не обрабатываемой наждачкой, а потому сухой и шершавой). И исследует практически всю тушу, потому что маркировка-то оказывается на шее, под самым затылком, и видно её становится только если откинуть немытые женины волосы на голову.