Смотритель
Шрифт:
Когда появились двое священников, все обнажили головы. Хенди помедлил было, однако черные сюртук и жилетка, о которых он с таким пренебрежением говорил в комнате Скулпита, действовали даже и на него, так что он тоже снял шляпу. Банс, выйдя вперед, низко поклонился архидьякону и с ласковым почтением выразил надежду, что смотритель и мисс Элинор пребывают в добром здравии, а также, добавил он, вновь поворачиваясь к архидьякону, «и супруга, и детки в Пламстеде, и милорд епископ». Покончив с этим приветствием, он вернулся к остальными и тоже занял место на каменной скамье.
Архидьякон, который собирался произнести речь, походил на священную статую, воздвигнутую посреди каменной площадки, – достойное олицетворение Церкви Воинствующей на земле. Его шляпа, большая и новая, с широкими загнутыми полями, каждым дюймом свидетельствовала
– Итак, – начал он, приняв ораторскую позу, – я хочу сказать вам несколько слов. Ваш добрый друг смотритель, и я, и его преосвященство епископ, от имени которого я к вам обращаюсь, весьма огорчились бы, будь у вас справедливые основания жаловаться. Любую справедливую причину для жалоб смотритель, его преосвященство или я от его имени немедленно устранили бы без всяких петиций.
Здесь оратор сделал паузу. Он ожидал редких хлопков, означавших бы, что самые слабые в стане противника понемногу сдаются. Однако хлопков не последовало, даже Банс сидел молча, поджав губы.
– Без всяких петиций, – повторил архидьякон. – Мне сказали, что вы направили его преосвященству петицию.
Он вновь сделал паузу, дожидаясь ответа, и через некоторое время Хенди собрался с духом и подал голос:
– Да, направили.
– Вы направили его преосвященству петицию, в которой, как мне сообщили, пишете, что не получаете положенного вам по завещанию Джона Хайрема.
На сей раз ответом стал согласный гул большей части пансионеров.
– Итак, чего вы просите? Чего вам здесь недостает? Что…
– Сто фунтов в год, – пробурчал старый Моуди. Казалось, его голос шел из-под земли.
– Сто фунтов в год! – вскричал воинствующий архидьякон. Он поднял сжатую руку, выказывая свое возмущение наглым требованием, а другой крепко стиснул в кармане панталон монетки по полкроны [24] – символ церковного богатства. – Сто фунтов в год! Да вы, наверное, выжили из ума! Вы говорите о завещании Джона Хайрема. Когда Джон Хайрем строил приют для немощных стариков, бедных мастеровых, неспособных больше себя кормить, увечных, слепых, недужных, думаете ли вы, что он собирался сделать их джентльменами? Думаете ли вы, что Джон Хайрем хотел дать сто фунтов в год одиноким старикам, которые в лучшие-то годы зарабатывали от силы два шиллинга или полкроны в день? О нет. Я скажу вам, чего хотел Джон Хайрем. Он хотел, чтобы двенадцать убогих стариков, которых некому поддерживать и которые умерли бы от голода и холода в жалкой нищете, перед смертью получили в этих стенах пищу, кров и немного покоя, чтобы примириться с Богом. Вот чего хотел Джон Хайрем. Вы не читали завещания, и сомневаюсь, что его читали дурные люди, которые вас подстрекают. Я читал, я знаю, что написано в этом завещании, и я вам говорю, что именно такова была его воля.
24
Полкроны – одна восьмая фунта стерлингов, то есть два шиллинга шесть пенсов.
Ни звука не донеслось со стороны одиннадцати стариков. Они молча слушали, какова, по мнению архидьякона, их участь. Они созерцали его внушительную фигуру, ни словом, ни жестом не показывая, как оскорбили их выбранные им выражения.
– А теперь подумайте, – продолжал он, – хуже ли вам живется, чем хотел Джон Хайрем? У вас есть кров, пища, покой и еще многое в придачу. Вы едите в два раза лучше, спите в два раза мягче, чем до того, как вам посчастливилось сюда попасть, у вас в кармане вдесятеро больше денег, чем вы зарабатывали в прежние дни. А теперь вы пишете епископу петицию и требуете по сто фунтов в год! Я скажу вам, друзья мои: вас одурачили мерзавцы, действующие в собственных корыстных целях. Вы не получите и ста пенсов в год к тому, что получаете сейчас, а вполне возможно,
станете получать меньше. Вполне возможно, что его преосвященство или смотритель внесут изменения…– Нет-нет-нет, – перебил смотритель, с неописуемой тоской слушавший тираду своего зятя, – нет-нет, друзья мои. Пока мы с вами живем вместе, я не хочу ничего менять, по крайней мере в худшую для вас сторону.
– Благослови вас Бог, мистер Хардинг, – сказал Банс.
– Благослови вас Бог, мистер Хардинг. Благослови вас Бог, сэр. Мы знаем, что вы всегда были нашим другом, – подхватили другие пансионеры, если не все, то почти все.
Архидьякон еще не закончил речь, но не мог без ущерба для достоинства продолжать ее после этого всплеска чувств, так что повернулся и пошел в сторону сада, смотритель – за ним.
– Что ж, – сказал доктор Грантли, оказавшись в прохладной тени деревьев, – думаю, я говорил вполне ясно.
И он утер пот со лба, потому что ораторствовать на солнцепеке в черном суконном костюме – работа нелегкая.
– Да, вполне, – ответил смотритель без всякого одобрения.
– А это главное, – продолжал его собеседник, явно очень довольный собой, – это главное. С такими людьми надо говорить просто и ясно, иначе не поймут. Думаю, они меня поняли. Поняли, что я хотел им сказать.
Смотритель согласился. Он тоже считал, что пансионеры вполне поняли архидьякона.
– Они знают, чего от нас ждать, знают, что мы будем пресекать всякую строптивость, знают, что мы их не боимся. А теперь я загляну к Чедуику, расскажу ему, что сделал, потом зайду во дворец и отвечу на их петицию.
Смотрителя переполняли чувства – переполняли настолько, что готовы были вырваться наружу. Случись это, позволь он себе высказать вслух бурлящие внутри мысли, архидьякон бы очень удивился суровой отповеди. Однако другие чувства заставляли мистера Хардинга молчать. Он все еще боялся выразить несогласие с зятем – он всеми силами избегал даже видимости разлада с другим священнослужителем и мучительно страшился открытой ссоры с кем бы то ни было даже по малейшему поводу. Его жизнь до сих пор была тиха и безмятежна. Прежние мелкие трудности требовали лишь пассивной стойкости, а нынешний достаток ни разу не вынуждал к какому-либо деятельному противостоянию, ни разу не становился причиной тягостных разногласий. Он отдал бы почти все – куда больше, чем по совести считал себя обязанным отдать, – чтобы отвратить надвигавшуюся бурю. Горько было думать, что приятное течение его жизни потревожат и возмутят грубые руки, что его тихие тропки превратятся в поле сражения, что скромный уголок мира, дарованный ему провидением, осквернят, не оставив там ничего доброго.
Он не мог бы откупиться деньгами, потому что их у него не было: добрый смотритель так и не научился складывать гинею к гинее. Однако с какой готовностью, с какой глупой легкостью, с какой радостью отдал бы он половину всех будущих доходов, если бы от этого тихонько рассеялись собравшиеся над ним тучи, если бы это примирило реформатора и консерватора: возможного завтрашнего зятя, Болда, и реального сегодняшнего зятя, архидьякона.
На подобные компромиссы мистер Хардинг пошел бы не для того, чтобы спасти хоть сколько-то: он по-прежнему почти не сомневался, что ему оставят его нынешнее теплое местечко до конца жизни, если он сам так решит. Нет, он руководствовался бы единственно любовью к тишине и страхом перед публичным обсуждением своей особы. Смотритель был жалостлив – чужие страдания ранили его душу, – но никого он так не жалел, как старого лорда, чье сказочное богатство, полученное от церковного бенефиция, навлекло на несчастного такое бесчестье, такое общественное порицание, дряхлого восьмидесятилетнего Креза, которому не дали умереть в мире и против которого ополчился весь свет.
Неужто и ему суждена похожая участь? Неужто газетчики поставят его к позорному столбу как человека, который жирует на деньги бедняков, на средства, оставленные благотворителем для поддержания старых и немощных? Неужто его имя станет синонимом гнета, неужто он превратится в пример алчности англиканского духовенства? Скажут ли, что он ограбил стариков, которых так искренне любил всем сердцем? Час за часом мистер Хардинг расхаживал под величавыми липами, погруженный в свои печальные мысли, и почти окончательно утвердился в решении предпринять какой-нибудь значительный шаг, который убережет его от столь ужасной судьбы.