Смута новейшего времени, или Удивительные похождения Вани Чмотанова
Шрифт:
Моей писательской дерзости способствовала книжка Андрея Амальрика «Просуществует ли Советский Союз до 1984 года?» В 1970 году такой вопрос казался самоубийственно смелым. Дата, как известно, послужила названием роману Орвелла. Мы прочитали его с жадностью (как и Замятина, и Хаксли). Любопытно, что Орвеллом интересовались и аппаратчики. Еще в 60-х в Москве вышла его подробная переводная биография с пометкой «для служебного пользования». Позднее, уже исключенный из университета, я имел удовольствие размножать эту книгу благодаря незабвенному Симону Бернштейну, литератору и диссиденту (и исполнителю эпизодической роли в «Солярисе» Тарковского), исключенному из членов кпсс за членство в Инициативной Группе по защите Прав Человека.
В
Вероятно, негативность и горечь — национальная черта россиян испокон веку. После 70 лет правления гигантов человеческой низости она только усилилась. В ответ на жизнерадостное название Амальрика я написал «Обзор прессы за 1984 год» совсем в духе Орвелла. Весь мир был представлен охваченным коммунизмом и его новоречью. «Посев» во Франкфурте с удовольствием напечатал памфлет. «Изменив некоторые имена западных деятелей, чтобы не дать повода к обвинению в диффамации», — понизив голос, объяснял мне Лев Рар в 75-м. Крайне правая «Минют» повторила (со своей адаптацией) памфлет по-французски (и сейчас я пишу и думаю, нужно ли об этом говорить, не скомпрометирует ли меня такая публикация при нынешней конъюнктуре политики… трусливость уставшего — иными словами, осторожность — хочет войти и в меня…) Он был подписан, кстати, «Попугаев» (попугай, попугать…)
Насмешка над зевсом партмифологии освобождала. Все тот же прием и метод раздвигания границ дозволенного (на пользу или во в ред): уж если к то-то отважился на такое, то я -то могу не пойти на субботник! Ну, если все-таки боюсь не пойти, то смело выслушаю политический анекдот.
Интересно было бы узнать, насколько власти приблизились к решению загадки авторства «Чмотанова». Принятый в аспирантуру на кафедру эстетики, — ею заведовал либерал Овсянников, он же и декан факультета, — я был оттуда исключен два года спустя либералом Овсянниковым, деканом и завкафедрой, в связи с письмом из «соответствующих (чему?) органов», как прошептали мне по секрету. Официально я был изгнан «за невыполнение учебного плана»: явно и не без цинизма меня провалили на экзамене по специальности, который организовали мне специально… (этот нечаянный повтор — не подсказка ли тени Миши Соковнина… не телепатическая ли телеграмма Севы Некрасова…) единственному из всех аспирантов, на общем собрании кафедры, и он длился два часа! Либералу О. было важно продемонстрировать подчиненным коллегам, что исключается и в самом деле научно не состоятельный кандидат в кандидаты наук.
Сам я думал, что исключен в связи с арестом Михеева: он пытался бежать за границу, воспользовавшись паспортом знакомого швейцарца. Оказалось, что комната Димы в общежитии университета на Ленинских горах (ныне снова Воробьевых; не переименовать ли теперь наконец и Ленина в Воробьева, чтобы покончить со всем этим?), — комната, оказалось, прослушивалась. Экая неприятность! Мне случалась там разговаривать на темы не только запретные, но и острые. Например, может ли послужить делу освобождения новейшая техника, — Дима был физик. Как известно, он получил восемь лет за свою романтическую попытку, отсидел шесть, и я имел удовольствие его встречать в городе Вена в 78-м.
Исключение я перенес болезненно. У меня сохранялся, несмотря на советские ужасы и явно гнилые части института, романтический образ Альмы Матер, сложившийся в отрочестве. Герцен и Огарев, их клятва на Воробьевых (впоследствии Ленинских) горах, Сперанский, Печерин, Грановский… Альма М. предстала лживой и злой. Почти тотчас я уехал на Север, сначала к Игорю Мельнику ( †1996), художнику и скульптору ( и другу красавицы Ольги П.), в Кижи (где тогда же работала искусствовед и реставратор икон Г.Н. Попова), а потом вместе с ним в Кандалакшу, на Белое море, на остров к Валерию Кочину (†200-?), работавшему там инспектором рыбнадзора: он любил рискованные положения `a la Достоевский.
И в Кандалакше произошла странная история: милиция задержала меня и обвинила в том, что я «мочился на памятник Ленину». Я и не знал, что там памятник! Ночь была февральская, безлунная, полярная, освещения никакого. Кто мог знать, что там памятник? Мы и не думали о нем, выйдя из единственного в городе «кафе», где приятно провели время в разговорах на вечные темы и за бутылкой не сказать «вина», но, несомненно, алкоголя. Если память мне не изменяет, этот крепкий напиток назывался «портвейн». В милиции мне пообещали два года «за злостное хулиганство». Поначалу я бодрился и насмехался, — мол, спешите найти мочу, скоро весна («Весь снег сниму с площади, а найду!» — яростно кричал страж порядка), но в камере ночью опечалился и стал думать, что меня «зацепили». Для начала дадут два года, в лагере продлят еще на три, и так далее, — техника дела дел была уже известна. Пропал! Однако наутро пришел Кочин и поговорил с начальником. И меня выпустили. Разумеется, оштрафовав. Спасительную сумму выкупа прислала из Москвы Губайдулина. О, это сладкое чувство свободы, ни с чем не сравнимое, пьянящее, райское!
Нет ли связи между сатирой и столь символическим
обвинением, беспокоился я. Однако позднее во время допросов речь о «Чмотанове» не заходила.В 1974 году имел место эпизод, меня встревоживший. После «бульдозерной выставки», к которой я имел касательство благодаря дружбе с Рабиным и Глезером, помогая иногда редактировать письма и заявления, написав тогда же и репортаж для Самиздата «Два дня в сентябре», имел место ночью телефонный звонок Рабину. Наглый голос (понятно, чей…) сказал: «Аллё, говорят из мавзолея: не хотите ли вые… Ленина?» Майя, прекрасная жена Глезера, прочитав «Чмотанова», не уставала повторять: «Я сразу сказала, что это Колька!» Я пожимал плечами, отнекивался, внутренне беспокоясь.
За границей Амальрик рассказал мне о загадочном эпизоде. При его аресте было захвачено много самиздата, в том числе и микрофильм с «Чмотановым», который Амальрик не успел прочитать. Он сказал об этом следователю, и тот, проконсультировавшись с кем-то, предложил: «Тогда, если вы не против, мы уничтожим эту единицу изъятия». И в деле она не фигурировала.
Секрет «Смуты новейшего времени» я открыл в первом номере «Ковчега», вышедшем осенью 1978 г. (см. приложение), разумеется, без упоминания имени Бориса Петрова, жившего в Москве. А в 1982-м она вышла в большом издательстве «Робер Лафон», полиграфически несколько раздутая, с предисловием Александра Зиновьева, преподавание которого на философском совпадало по времени с моим первым увлечением — математической логикой. Он же советовал мне превратить маленький памфлет в толстую книгу, что, несомненно, увеличило бы ее коммерческий вес. Но это уже казалось невозможным и ненужным: семь лет, прожитых за границей, дали массу нового материала, советская власть подернулась дымкой дальности. Мои литературные интересы были в общем-то далеки от скучноватой обнаженности и сиюминутности политики; я выпустил книгу «Бестселлер» (по-обериутовски ироническое название) с подзаголовком «проза» — желая аннулировать жанровость, которая казалась мне паразитом в искусстве слова, где центральным номером были «Страды Омозолелова»; в них я видел начало «экспрессивного сюрреализма», адекватного выражения русского коммунизма в литературе, — коммунизма как мистического проявления русского гения. Они попались на обыске у Вылегжанина в Киеве, но мне не инкриминировались. «Чмотанов» был от «прозы» далек, хотя некоторые элементы его стиля — например, игра и даже жонглирование штампами, стертостями языка — мне интересны еще и ныне.
В те годы насмешка над коммунистическим мифом была смелостью и в о Франции. Никто не хотел «осложнений» с термоядерным колоссом, как и в менее масштабные времена Мюнхена 1938, ни с его людьми в западных странах (кпф и прочая). В те годы «Правда» печатала к 7 ноября поздравление даже американского президента «в связи с национальным праздником». Никто не знал, когда все это кончится, и даже думали, что не слишком скоро. Чекисты чувствовали себя за границей вольготно. Но либералы могли поддерживать диссидентов, бывших советских граждан, делая из них орудие в своей политике: дескать, это говорят они сами.
«Голова Ленина», как стала называться книга по-французски (на мой взгляд, удачно, несмотря на ворчанье Петрова десять лет спустя), получив множество откликов в прессе, попала на телевидение в знаменитую тогда передачу Бернара Пиво «Апостроф». Название выпуска было несколько отнекивающимся: «Итак, вы ничего не уважаете?» («вы», приглашенные авторы; ну, а «мы», владельцы телевидения и получатели доходов, уважаем всех, в том числе советских палачей, мы умеем себя вести). Правда, мне было интересно превратить передачу в «перформанс» (манипуляции со шляпой, приветствие знакомых с экрана), но я чувствовал, что и мной манипулируют (Пиво вынудил меня на комплименты в адрес Ролана Топора, другого участника передачи и соседа на сцене, и автора обложки моего немецкого романа). Впрочем, в тот год моя жизнь была крайне нагружена событиями, описанными в «Обращении» (изд. Дятловы горы, Нижний Новгород); мои чувства и мысли были в Германии и Швейцарии, где романтический издатель Даниэль Кель («Диогенес» в Цюрихе) читал рукопись моего нового — вероятно, романа — «Чужеземец». Его выход (по-немецки, Der Fremdling, 1983) должен был сопровождаться поездкой по Германии, чтениями и публичным сожжением русского оригинала: прощай, прошлое.
Спустя тридцать лет после написания «Чмотанова», после всех событий, опять изменивших лицо планеты непредвиденно и радикально, — на них, раскрыв рты, смотрели маститые социологи и политологи, подобно менее заметным гражданам, совсем не «экспертам», — мне захотелось осуществить самиздатский парижский репринт. Все-таки в «Смуте» есть еще нечто свежее, стремительное, актуальное. Она к тому же и некоторый реликт.
Кроме того, мое материальное положение ныне — совестно признаться — весьма сложное, нестабильное. Не найдутся ли любители, которые захотят приобрести эту книжку — так сказать, лебединую песнь самиздатчика — за скромную цену и тем самым помочь стареющему писателю? Даже и от близких людей доносилось: «четверть века прожил за границей, и ничего не имеет!» Вы думаете, легко слышать такое? В сравнении с иными, купившими жилплощадь в разных мировых столицах? А мои потребности в тысячи — если не миллионы — раз скромнее: ну, покушать там два раза в день и крышу иметь над головой, особенно зимою. Эх, и на море бы съездить…