Снег к добру
Шрифт:
Царев же понял, что фокус с бабушкой не удался. Не возникло легкого освобождающего от насущных забот разговора о столетней старушке, у которой среди внуков есть один профессор, среди правнуков двенадцать инженеров и один директор универмага, а, среди праправнуков еще не летавший космонавт. Несостоявшийся разговор лишний раз подтвердил теорию: кому велено мурлыкать – пусть не чирикает. Бросок в пустоту от дрожащих пальцев. Надо просто подумать, проанализировать.
…Крупеня примчался чуть ли не в больничном облачении. В общем, плохо, что информация об этой истории расходится бесконтрольно. Теперь надо будет отвечать на расспросы, давать объяснения… Надо закрыть все каналы. Официально. Да еще этот прокурор. Какой отвратительный был с ним телефонный разговор. Игра с завязанными глазами: «Ты мне не скажешь, с чем вернулась твоя сотрудница? Какие у нее' факты?»
Прежде всего он поставил себе единицу за то, что сразу не сообразил: эта история произошла в том районе, где живет его знакомый по санаторию
Выйдут на него Олег и Ченчикова? Должны бы… А если нет? В принципе хорошо бы им позвонить и сказать. Или позвонить в райком, попросить, чтоб придержали прокурорских коней? А ведь только-только перед этим прошла летучка. Он никогда раньше не писал своих выступлений, а это записал. О сверхзадаче, об умении пользоваться хорошим обзором, о недосягаемости газетчика для кошек, камней, выстрелов (птицы!). Подчеркнул, что это не исключает– «носом, носом» в факт, в истину, а как раз наоборот… О том, что будет искать талантливых людей по всей стране. Пусть ему подсказывают. Привел в пример Асю. Вот, мол, взяли с периферии. Но ведь он говорил и о другом; О том, что не допустит непрофессионализма ни в письме, ни в поведении. Безупречность – вот что важно. Договорился до того, что напишет об этом статью в «Журналист». Это не всем понравится, пусть. Но пусть знают его кредо. С ним не спорили, Корова даже подмигнула ему с места, мол, все правильно. Царев еще раз перебрал все по фразам. Ошибки в теории не было. Периферийная Ася подставила ему ножку. И он поступил последовательно. Никогда, никому, никаким друзьям, никаким знакомым не позволит он использовать себя как должностное лицо. И он не мог позволить это Асе на том основании, что они были на новоселье у Мариши, что она его хорошая знакомая, что она только что приехала. Не мог позволить подставлять ножку, даже ненароком, невольно, по ошибке. Так же, как не позволил Олегу, запятнанному «телегой», выступать с материалом. Не мог позволить, и баста! Все правильно! Вот и пальцы не дрожат, значит, он прав, только последовательность, только принципиальность, только безупречность. Иначе будет как с Умаром, чуть не поехавшим на красный свет. Умар до сих пор не пришел в себя от потрясения, собрал лоб в морщины, а все оттого, что он, Царев, отступил от правил. И если в такой малости, как отношения с шофером, он не может себе этого позволить, что уж говорить обо всем остальном? Он прав, прав, прав! С Асей надо было расстаться, пусть это и жестоко. Да! Он не будет звонить Ченчиковой и Олегу. Интересно проверить, выйдут ли они на прокурора сами. А он позвонит в райком.
«Я думаю о чем угодно и не думаю о главном. Я боюсь о нем думать». Ася вжалась в кресло и зажмурила глаза. Любава… Все то время, что они ехали в такси к Марише, как потом она стояла с виноватыми руками перед Вовочкой, как отдавала письма Кале, пила виски у Феди, следила за ниткой на стюардессиной юбке, она, как к глубокой, кровящей ране, боялась притронуться к тому, что называлось Любавой.
…Полощутся на ветру до синевы отстиранные простыни для нее. Стакан молока в больших белых холеных руках. Звенящий от возможного ужаса вопрос матери: «Этого не случится?» Что она ей ответила? Бывает, мол, один раз… Почему один? С чего она взяла, что один? Откуда она придумала такое? Ее все время раздражала Любава. Раздражало ее пышущее, не подорванное ни работой, ни раздумьями здоровье. Раздражала мягкая поскрипывающая постель. Ася подумала тогда, каково ей было в жалком общежитском уюте! Она, Любава, должна была вернуться именно в эту постель… Ах, вот в чем дело… Должна и вернулась… Вот что! Для нее, оказывается, все было предопределено. Какое страшное слово – предопределено. Безысходное, как выжженное поле. Как спиленное дерево. Безысходное, потому что только один исход – это, в сущности, все равно безысходность. Потому что нет выбора, нет радости сомнений и колебаний. Радости – вариантов. Страха вариантов. Возможности перемен.
Вот и у нее самой, оказывается, была предопределенность. Она уехала, и она возвращается. Ах, как это ужасно… Возвращаться ни с чем… Когда все для тебя предопределено.
Бедная откормленная холеная девочка! С тобой бы посидеть денек, а потом увезти тебя подальше… Как же она, Ася, не поняла этого? Как же она могла подумать, что раскинутые на битом стекле руки – просто жалкое подражание чему-то, потому что ничего своего она придумать
не могла… Даже не подражание, а крик о собственной неполучающейся жизни и даже неполучившейся смерти! Холеная девчонка сама себя распяла иухитрилась посмотреть: что из этого получится? И была вышвырнута на исходные рубежи: в укачивающую постель, в белое молоко. И она, Ася, тоже была с теми, кто ее швырнул. А должна была сделать что-то другое… Что? Сознание того, что чтобы она теперь ни писала, в какие бы командировки ни ездила, ничто не восполнит этого однажды не выполненного долга, наполняло ее горем, стыдом и отчаянием. До скелетности обнажилось все написанное до этого. Герои и героини, мальчики и девочки, старики и старухи проходили вереницей, прозрачные, безмолвные, как призраки. И только сейчас в беспощадном горестном свете раскаяния Ася поняла, почему они так бесплотны. . В них тоже все было предопределено. Ею самою… Она подчиняла их теме, заданию, случаю, и они покорно, как в гипнотическом сне, говорили, действовали так, как хотела этого она, великий гипнотизер и жалкий обманщик. Вся ее работа напоминала ей сейчас добротно сколоченные дома, в которые войти можно, а выйти – нельзя. Потому что кому ты нужен, вышедший из этого дома, уже не человек – призрак, фантом…
В высоком самолетном небе Ася с болью, с кровью, без анестезии отрезала всю свою прошлую работу и, прикрывая руками кровоточащие места, поняла, что теперь надо начинать все сначала. И, вопреки всем законам, поверила, что на больном в таких случаях, как у нее, вырастет лучшее.
– Я поступила бы так же,– сказала Корова.– Или тогда надо делать резекцию мозга, лоботомию. Послевоенные дети разучились делать усилия. Знаешь почему?
– Тут тысяча и одна причина,– ответил Олег.
– Во, во! – обрадовалась Корова.– Тысяча! Скажи еще – миллион. Одна причина. Единственная!
– Тогда ты самая умная на земле,– засмеялся Олег.– Такое – знаешь!
– Умная,– согласилась Корова.– Умная. Так вот слушай. Они потому не умеют делать усилий, что у них связаны руки. Мы им долдоним, как много им дано. И дано, дано, кто спорит? Все дороги открыты. Ну открыты, ну и что? Это ведь только возможность, которую еще надо осуществить!
– Никакое это не открытие,– сказал Олег.
– Где,– спросила Корова,– где это написано? Где написано, что мы им связали руки? Нам не нравится, что наши дети у нас на шее сидят, но мы же их не понимаем. Для них холодильник, цветной телевизор и даже машина то же, что для моей юности, например, белые резиновые «спортсменки» с голубой окантовкой. Просто это два этажа одного и того же дома… Вопрос в другом: почему я в своих «спортсменках» лезла вверх как одержимая, а Любава легла в гроб на своих платформах? Я, грешница, тоже иногда спрашиваю: чего им нужно, этим щенкам? Это во мне живет и кричит моя когда-тошная голубая каемочка на тапочках. Моя разутая, раздетая молодость. Я бы и своего ребенка, будь он у меня, усадила бы у холодильника и сказала: «Питайся калориями». И рассказывала бы жалобные истории про кукурузные лепешки сорок второго года. Чтоб дитя сознавало. Чтоб у него на всю жизнь оставалось умиление перед холодильником.
– Почему умиление? – сказал Олег.– Какое там, к черту, умиление?
– Умилением мы хотим заменить волю,– упорствовала Корова.– И возникает взрывчатая смесь. Слабый, связанный человек и его подкормленная кинофильмами и телевидением фантазия. Учится человек плохо, потому что хорошо учиться – усилие. Он не может никуда уехать, вырваться, потому что рвать с прошлым – это тоже усилие. А чего-то хочется, потому что резекция воли сделана, а резекция фантазии – нет. Потом, к тридцати, воля и мозг сговорятся, придут к согласию. И вырастет толстая равнодушная баба или толстый равнодушный мужик. Любаву осенило как-то. Она к этому идиоту потянулась, потому что увидела в нем лошадиную силу. Ей зацепиться хотелось за что-то устойчивое в этом зыбком однообразном «На! На! На! Ешь, ешь, ешь!». А этот кретин решил, что его женить на себе хотят. Она ему в бубен бьет, а он ей – плохие стихи. И все-таки он единственный в этой деревне, который чего-то добивается. И он ей именно этим и был интересен. Пить хочется – из лужи попьешь. Но надо же! Даже такого ей оказалось завоевать не под силу. И вообще все не под силу. А с другой стороны – все вроде бы есть.
Приехала Ася. Покалякала, уехала. Уговаривала жить, восхищалась селом, природой, соленьями, вареньями, мамой, которую надо беречь. Правильно? Правильно. А она, оказывается, рисовала карикатуры на односельчан, и ни один человек этого не знал, она была ядовитая, но попробуй их укуси! В броне ведь! Ну вот и выкристаллизовалось – иначе не могу, а так не хочу. Я бы сделала так же. Я даже считаю, по. отношению к себе это честный поступок. Все остальное было бы уже перерождением.
– Но умереть так – тоже ведь нужна воля…
– На один раз наскрести можно! Это билет в один конец.
– Значит, ты обвиняешь Асю? Объективно?
– Брось. Это я постфактум такая умная. Хорошо анализировать законченную историю. А у Аси было начало. Мне сказали, районный прокурор поднял крик. Надо будет к нему зайти, чтоб успокоился.
– Если Аська ориентировала Любаву на праведную жизнь односельчан, это ошибка. Я тут ходил, бродил. Сытое, жадное село. Их бубном не проймешь… Сюда не возвращаются, если хоть чуть повезет… Аська должна была это понять…