Сны Флобера
Шрифт:
Сенбернар протиснулся между пассажирами, уселся тяжелым задом на ноги, смахнул мусор хвостом под скамейкой, выкатив пустую банку из-под пива. На банке Орест различил несколько латинских букв «Quil…»
— Ваша собака, знаете ли, нахального поведения, невоспитанная, к тому же без намордника, — возмутился один из пассажиров.
Орест не стал вступать в перебранку, извинился, наклонился над псом и обнял за толстую мохнатую шею. В ответ Флобер облизал его смрадным шершавым языком с остатками какой-то пищи. Орест отметил, что собака удивительно похожа своей наивно — добродушной, хитроватой физиономией на Фаину Георгиевну Раневскую: если нацепить на
Вдруг собака, будто угадав его мысли, рыкнула голосом великой актрисы:
— В том-то и заключается, голубчик, вся ирония моей великолепно глупенькой жизни, что всегда мечтала быть на сцене, как великая Сара Бернар, а в итоге сам видишь, в кого превратилась — в сенбернара…
Орест обомлел. Приснится же такое!
«Вот — те на! Неимоверно, неимоверно, неимоверно…» — плясало у него на языке дурацкое словечко, подскакивая на каждом стыке рельсов, как на старенькой заезженной виниловой пластинке, коих во множестве имелось на даче у Марго на Рейнеке.
Вскоре это слово — заика превратилось в набор бессмысленных звуков. И вслед за ними стала куда-то исчезать реальность, будто проваливалась в тартарары. Орест, пытаясь обхитрить назойливое слово из чужого словаря, с безразличным видом отвернулся к треснутому окну, цепляясь слухом за всякое осмысленное слово попутчиков. «Не обо мне ли речь?» — подумал Орест. Того, кто рассказывал о каком-то романе, звали Герман Ваганов. Вскоре попутчики вышли из вагона.
САНАТОРНАЯ — ОКЕАНСКАЯ — СПУТНИК
Сенбернар поплёлся следом. На брюках Ореста осталось мокрое пятно от собачьих слюней.
— Этот старый пёс, блохастый Флобер, царство ему небесное, есть моя интуиция? — вслух пробормотал Орест, осенённый во сне внезапной догадкой.
Некий длинноволосый пассажир в — шинели — господина — Голядкина, присевший на место Германа Ваганова, посмотрел на Ореста с укоризной. Вагон дёрнулся, электричка переходила на другие пути, меняя вектор времени, вектор печали. Из-за облака солнце ощупало лучами местность, и вскоре пейзаж повеселел. Окна плотоядно пожирали пространство. Орест уставился в окно, глядя на ослепительную полоску солнечного света, бегущую по рельсам. Казалось, он смотрел сквозь пространство и время. События жизни мелькали в его голове, как пейзажи и полустанки.
Свет спотыкался на стыках и на переходах с одного пути на другой, иногда сливался с солнечной дорожкой на море. На стекле ползала осенняя оса: черное с жёлтыми полосками брюшко, длинные усы, продолговатые слюдяные крылышки. Её жужжание было отчаянным. По другую сторону поезда, словно по другую сторону ветра, хлопьями летел наискосок снег; прохожие кутались в полушубки и пальто, туже завязывали шарфы, поднимали воротники.
Орест мечтал о чашке горячего кофе. Желание было таким сильным, что он почуял запах кофе. Он представил, как Марго готовит его на плите в кофеварке, как она прокараулила его, представил, как кофе заливает плиту. Марго разрыдалась. Чувство бесконечной жалости, словно иглами, пронзило сердце Ореста. Он думал, что у этого поезда нет места назначения, что он идет по какому-то особенному расписанию без конечной остановки. Вот так бы никуда не выходить и всё время ехать, ехать, ехать от одного сновидения к другому, как от станции к станции, и выйти однажды где-нибудь в Нара и затеряться навсегда, навеки.
Поезд выскочил из тоннеля. Солнечный свет на рельсах, словно
лезвием, резанул по сетчатке глаза. Орест смежил веки. Лучи расщеплялись на тонкие цветные паутинки. Вот из них-то таинственный паук воображения сплетал блистающий разноцветными чешуйками узор. Ам — и следующий тоннель снова проглотил поезд! Мелькали огни. Вскоре за окном стало светлеть, в конце тоннеля снова вспыхнуло солнце. Орест зажмурился — крепко — крепко, потянулся — сладко — сладко. О, эти детские потягушечки!«Как томительны и сладки были бессонные ночи!»
Совершенный писец сидел напротив и записывал историю Ореста, который едва ли догадывался, что кто-то бесцеремонно вламывается в его жизнь, ворошит бумаги, переписывает его жизнь на свой лад. Как сопротивляться этому переписчику, этому самозванцу? Марго говорила, что в судьбе каждого человека есть свой сочинитель и переписчик. Кто-то склонился над Владиком, длинные волосы заслонили пол — лица, на носу повисла, как смородина, чернильная капля.
— Кто ты? — спросил Владик.
— Я Фарра Фоссетт — Мэйджерз, — скромно ответил Гоголь.
— Что же, ты будешь писать своим клювом, как птица Кху? — спросил Владик.
— Чем бы ни писать, лишь бы тебя сочинять, — ответствовал Гоголь медово — гречишным, грешным голосом. — Как томительны и сладки были эти бессонные ночи. Ты сидел больной в креслах. Сон не смел касаться моих очей. Казалось, он безмолвно и невольно уважал святыню ночного бдения. Мне было так сладко сидеть подле тебя, глядеть на тебя, разговаривать с тобой.
Владик привстал с кресла — кроткий, тихий, покорный.
— Боже, с какой радостью, с каким бесстрашием я принял бы на себя твою болезнь, и если бы моя смерть могла возвратить тебя к здоровью, с какой готовностью я бы кинулся тогда к ней!
Юноша усмехнулся.
«Сущий ангел! Ах, сущий ангел, нежный цвет! — подумал Гоголь, вошедший поутру в его комнату, как преступник. — О, как пошла, как подла была ночь, проведённая без него!»
Владик подал ему руку, пожал её любовно.
— Изменник! Ты изменил мне, — сказал он.
— Ангел мой, прости меня! Я страдал твоим страданием, я терзал эту ночь, беспокойный был мой отдых, прости меня, ангел мой! С каким весельем, с какой злостью растоптал бы я всё, что сыплется от могучего скипетра полночного царя, если б только знал, что за это он мог бы купить одну твою усмешку, знаменующую тихое облегчение на твоем лице.
— Голова моя тяжела, отяжелела ливнями, — сказал Владик.
Совершенный писец стал махать над ним веткою зелёного лавра. Слова… Что они могут, эти бледные выражения чувств? Только эти жесты! Эти нежные жесты! Ожесточённые жесты в жерле ночи, жарком…
— Ах, как свежо и хорошо! — воскликнул болезненный юноша.
— Ты приготовил для меня такой дурной май! Я глядел на тебя, мой милый, нежный цвет! Во всё то время, как ты спал или только дремал на постели в креслах, я следил за твоими движения и твоими мгновениями, прикованный непостижимою к тебе силою.
— Спаситель мой, ангел мой, ты скучал?
— О, как скучал!
Гоголь поцеловал его в плечо. Юноша подставил ему свою щёку в золотом пушке. Они поцеловались. Влажные и сухие губы едва прикоснулись. Владик приподнялся и, опираясь на плечо Гоголя, направился к своей постели, остановился. На узкой деревянной кровати смяты простыни, глубокая вмятина от головы, темный в клеточку плед сползал краем на пол. Взглянув на постель, юноша повернулся к Гоголю, прошептал ему на ухо: