Сны накануне. Последняя любовь Эйнштейна
Шрифт:
Она была изумлена: в доме Генриха Бобби никогда не говорил о том, что знаком с Луизой.
Но и с ней он обошелся очень тепло, познакомил с женой, расспросил о здоровье Генриха. Это вообще был вечер какой-то всеобщей любви и расположенности друг к другу. Потом, вспоминая теплую ночь Калифорнии и красные китайские фонарики в темной листве, она догадалась, что волна дружелюбия и доверия всех ко всем исходила от Луизы, и это был генератор такой мощности, что под его излучением гости завибрировали в унисон. Жаль, что нельзя было поделиться наблюдением с Генрихом и сказать, что генератор Луизы, пожалуй, не слабее того из Филадельфии,
О девушке на улице в квартале Кастро они с Луизой не обмолвились ни словом.
В Сан-Франциско она собрала в чеках большую сумму. Левые интеллектуалы из университетов и еврейская община давали на помощь России щедро, и, казалось, уезжать должна была в хорошем настроении, но с утра томила печаль, и когда ехали в аэропорт по улицам, обсаженным кажущимися серыми в утреннем бессолнечном свете гортензиями, когда промелькнули красно-золотые ворота в чайна-таун, она думала: «Я этого никогда больше не увижу».
Луиза тоже была довольна поездкой, сидела рядом, прикрыв глаза и чуть улыбаясь. Спали мало — рейс ранний, но лицо Луизы было безукоризненно гладким, и все же в беспощадном утреннем свете выделялся темный пушок над верхней губой.
«Она увидит этот город, а я — нет».
Попросила остановить машину на холме уже за городом. Сан-Франциско лежал внизу, бело-розовый на краю фиолетовой бескрайней пустыни океана, как огромный цветок гортензии. На пляже под холмом запускали воздушных змеев, и коричневые человечки беспорядочно перемещались вслед за хвостатыми драконами.
«И этого я никогда больше не увижу».
Напророчила. Первый раз выпустили за границу через двадцать лет после возвращения. Какая-то дикая, унизительная поездка. Были гостями на подводных лодках, почему-то находившихся в Александрии.
Им выдали по пятьдесят долларов на семью, и они вчетвером поехали в Египет: она с Деткой и бородатый Брыкапьников тоже с женой. Брыкапьников специализировался на бюстах Ленина, или «кормильца», как называли его между собой художники и скульпторы. Мадам Брыкальникова состояла в родстве с могущественным серым кардиналом, ответственным в Политбюро за идеологию, и потому говорила медленно, с паузами и часто кривила и без того некрасивое птичье личико, здорово смахивающее на постную физиономию брата-туберкулезника. Но к маленькому носатому личику с впалыми щеками прилагались ширококостные стати, и потому мадам Брыкальникова напоминала доисторического ящера или кенгуру, тем более что руки с крупными кистями держала, согнув в локтях, прижатыми к телу. Роль сумки для детеныша выполнял большой коричневый кожаный ридикюль.
Подводники кормили простыми, но вкусными обедами и вежливо слушали рассказы Брыкальникова о том, как он работает над образом Кормильца, дожидаясь, когда придет черед другого бородатого — Детки.
Детка смешно и сочно вспоминал деревенское детство, поездку в Грецию, попутно просвещая русским фольклором и античными мифами, и никогда не упоминал про Америку. Нет, однажды в кают-компании назвал Нью-Йорк «городом желтого дьявола».
И еще один раз заунывную обязаловку нарушил вопрос лейтенантика с идеальным косым пробором в светло-русых волосах (чем-то напомнил консула Петра Павловича):
— А вам не скучно все время лепить Ленина? — спросил лейтенантик, обалдев то ли от монотонного голоса Брыкальникова, то ли от жары, то ли от
долгого пребывания вдали от родины.— Нет, дорогой мой, это наскучить не может, ведь каждый раз я нахожу все новые черты в неисчерпаемой личности Ленина, а когда я ваял мой первый бюст, это был портрет молодого вождя… — и снова потек монотонный рассказ.
Оживление на лицах экипажа сменилось выражением подозрительно сосредоточенным. Детка потом уверял, что они умеют спать с открытыми глазами.
На прощанье командование подарило каждой семье по красивому медному гонгу, украшенному алыми кистями.
— Ну, расщедрились! — сказала мадам Брыкальникова, забыв про бесплатные обеды в течение недели. — На тебе, боже, что нам негоже. Зачем мне этот гонгконг?
В Каире на рынке она меняла павловопосадские шали на драгоценные камни. Торговалась хладнокровно и умело: то протягивала шаль иссушенному солнцем продавцу, то забирала назад и клала камень на прилавок.
— Я в Москве эти шали не ношу, — поделилась она. — На выход я ношу соболью пелерину или горностаевый палантин.
А он доверительно поведал ей, что иногда на рассвете выходит из дома, чтобы полюбоваться своим изделием — памятником «лучшему поэту нашей эпохи».
Она конечно же рассказала, смеясь, Детке.
— Ну, это нормально, — не осудил коллегу Детка. — Может, если б мой Разин стоял на Красной площади, я бы тоже ходил.
— Но не на рассвете.
— А черт меня знает, может, когда и на рассвете. Он вообще-то парень не бездарный. Опять же — из русской глубинки, ну а Кормилец, так кто не грешен. Я тоже сподобился.
— Ты и чекиста сподобился…
Это была больная тема. Почему-то вскоре после возвращения он принялся делать Железного Феликса, встречался с вдовой, беседовал подолгу.
Она была изумлена: вот так, после чудесных нью-йоркских работ из дерева, сразу наброситься на фанатика, погубителя?
— А что, думаешь, американских судей, профсоюзников и богатых евреек было интереснее изображать? Но это же ты их приволакивала. И что за разница изображать американское или советское начальство, если ради денег..
— Ты работал не только ради денег.
— Ну да, еще твоего дружка изваял на свет Божий. Кстати, хорошая работа.
— А Достоевский? А Чарльз Линдберг, разве был плох?
— Неужели ты ее помнишь?
— Конечно. Помню, как она стояла в витрине «Альтманса» и ее ходили смотреть.
— Какой же это был год?
— Двадцать седьмой. Он перелетел Атлантику.
Смешно вспоминать, но ярилась она не только и не столько из-за некачественной личности героя: ее не устраивали длинные посиделки с вдовой.
Вдову звали то ли Зося, то ли Ядвига, польское имя, и, несмотря на свои «за шестьдесят», выглядела она замечательно: тонкая, гибкая, с ясными зеленоватыми глазами и «мивой» картавостью. Почему-то засело, что эта Зося моложе Детки почти на десять лет, и совсем не утешало, что старше ее самой почти на пятнадцать. Нет, конечно, ни о какой близости между Зосей и Деткой не могло быть и речи, хотя Детка был орел и почти до последнего своего срока иногда будил ее на рассвете, — причина крылась в другом. Они были похожи с вдовой, один и тот же любимый им женский тип, и это обстоятельство вызывало досаду. Ей не нравилось, что он ходит как бы к ее двойнику, пьет с двойником чай и беседует о прошлом.