Сны накануне. Последняя любовь Эйнштейна
Шрифт:
— И будет радуга в облаке, и я увижу ее и вспомню завет вечный между Богом и между всякою душою живою во всякой плоти, которая на земле.
— Откуда это?
— Ветхий Завет. Бытие. Знаешь, первый раз я увидел радугу, когда мне было лет семь. Я участвовал в рыцарском турнире. Пошел дождь, тот, что называется «слепым». Все разбежались, а я остался, так меня потрясла радуга. На голове у меня был картонный шлем, а в руке я сжимал меч, тоже картонный. Так и стоял, пока за мной не пришла мать.
— А моя мама, когда я первый раз спросила ее, что такое радуга, разучила со мной стихотворение очень хорошего
Так и мы уйдем, и никто никогда не узнает…
— Боюсь, что после нас останется много грязи.
Сердце замерло и понеслось вскачь. Пальцы застыли на его щеке.
— Ты догадывался?
— Да.
— Давно?
— Пожалуй, да.
— Почему же не спрашивал ни о чем?
— Там, где есть любовь, не возникает вопросов. — Он вынул шпильки из ее пучка, это был ритуал, потянувшись, аккуратно положил их на салфетку, расстеленную на земле. — И шпильки у тебя золотые, и вся ты золотая…
На этот раз у них все было по-настоящему: так иногда случалось с ним, очень редко, но случалось, и это длилось и длилось, и когда тень от горы легла на их маленький песчаный пляж и солнце перестало слепить и она увидела его лицо, любимое лицо старого сенбернара, силы оставили ее.
— Почему ты не спрашиваешь «зачем»? Зачем ты это делала?
— Люди часто не знают причин своих поступков. Впрочем, ты, наверное, знаешь, но это неважно. Важно другое: ты ведь говорила, что навсегда останешься здесь со мной?
— Все изменилось. Мы должны уехать, хотим ли мы этого или не хотим. Он, кстати, хочет.
— Конец — необъяснимое понятье. Печать отчаянья, проклятья И гнев Творца.— У нас осталось мало времени, милый. Совсем мало… Но, может быть, еще случится чудо и ты передумаешь? Консул просил о встрече, ты помнишь его?
— Конечно. Симпатичный парень.
— Я не понимаю, зачем ему с тобой встречаться, но я верю в чудо. Выкрои время, я знаю, как это тебе трудно, но надо поспешить.
— «Живей! Пока ты цепенеешь, ты близишь жизнь ее к концу». Ты это имеешь в виду? Они не простят тебе моего отказа?
— Наверное, не простят.
— Они так уверены в твоей власти надо мной? Да, пожалуй, они правы. Я всегда умел выключать эмоции, как кран, но не с тобой… И все-таки я спрашиваю. Почему ты это делала?
— Но ведь Лео, Энрико, Нильс и другие бежали от фашизма и тоже передали немецкие и итальянские секреты.
— Тоже? Да… Значит, ты не случайно ходатайствовала передо мной за некоторых людей. За Руди, за Отто…
«Как во всем: угадал самую суть. Но „тоже“ я сказала зря. Просто потерян контроль».
— Это ведь нехорошо, что Америка втайне от своего союзника готовила новое страшное оружие. И ты сам говорил, что Россия борется с Германией
и тем спасает жизни миллионов евреев. Я же просто хотела помочь своей родине.— Не думал, что твоя связь с Россией окажется такой…чной. Надеюсь, это не принесет тебе разочарования.
«Как он сказал? Прочной или порочной? Не разобрала, но переспросить невозможно, потому что, если „порочная“, — надеяться, что он согласится на встречу с консулом, не стоит».
— Помнишь, ты как-то сказал, что, когда твоя жизнь и средства к существованию находятся в опасности, очень трудно идти против течения? — Она стряхнула песок с его груди, наклонилась над ним, волосы заслоняли ее лицо. Он должен понять, что, если он сказал «порочная», — она проглотила это, и он понял, отодвинул волосы, как завесу, приложил палец к ее губам.
— И даже помню разговор в тридцать седьмом, когда шли процессы. Мы говорили о людях, которые поддерживали режим в России. То же случилось с учеными в Германии. Таких людей обычно используют… иногда очень грубо.
«Никогда не думала, что он может причинить такую боль! Но разве предполагала, что такой разговор возможен? А как предполагала? Улизнуть потихоньку? Или что после войны рассосется? Или Детка оставит свою блажь с возвращением? Они решили использовать нас до конца. Выжать все, даже его отъезд. Какая дикая идея! Нет, она никому не позволит зачеркнуть их любовь. Даже Генриху».
Она знала, что для него многое, очень многое определяют жалость и сострадание. Правда, Элеонору и Мареву он не жалел, зато исправно навещал в тюрьме сумасшедшую Диксон, покушавшуюся на его жизнь.
«Для него неважен поступок, важны мотивы, а я ведь тоже покушалась и покушаюсь на его жизнь. Это требует пояснения. Плохо, что вырвалось „тоже“».
— Знаешь, используют не только низменные, но и высокие побуждения, например, — любовь к родине.
— Это ты уже говорила… Почему все, за что я ни возьмусь, оборачивается бедой: наука, общественная деятельность… Государство евреев — это бомба замедленного действия, и другая бомба, к которой мы с тобой причастны, обернулась гибелью сотен тысяч ни в чем не повинных людей… Женщины несчастны со мной.
— Неправда! Я была счастлива. И твоя наука останется с тобой.
— Но ты не остаешься.
— Ты не виноват, что твоими открытиями воспользовались военные. Ты — великий ученый, ты изменил мир.
— Молодые думают, что я пережил сам себя. Я сомневаюсь, был ли я хоть в чем-нибудь на правильном пути. Действительно, — лучше бы я был водопроводчиком. Думаешь, приятно быть дедушкой атомной бомбы?
— Ты не дедушка, ты просто предположил теоретическую возможность такого процесса. А бомба? Ну что же, никто не знает, может, именно она спасет человечество от бесконечных войн.
— Это тебе консул сказал?
— Я думаю так же.
— Мы очень боялись, что бомба окажется у немцев. Это испорченная нация.
— Я тебя понимаю. У тебя погибли две любимые кузины, да? Мы никогда об этом не говорили.
— Лина погибла в Освенциме, а Берта в Терезине. Немцы ужасные люди. И все-таки то письмо Рузвельту было моей роковой ошибкой. Оно привело к плохим последствиям. И даже к тому, что мы с тобой расстаемся… Меня дважды постигала позорная неудача в браке, ты — третий и тоже непоправимый случай.