Сны Шлиссельбургской крепости. Повесть об Ипполите Мышкине
Шрифт:
Воспоминания о Трубецком бастионе оживили здесь, в Шлиссельбурге, давно замолкнувшие споры, и он чувствовал, что опять втянут в полемику, хочется говорить, доказывать, опровергать… Но кому нужны слова, которые замерли в стенах Петропавловки? Кому нужен оратор, витийствующий в одиночной камере Шлиссельбурга? Эти мысли должны вырваться на волю. Тысячи молодых революционеров найдут в них опору для себя. И в этом твоя реальная помощь движению… Должны прорваться! Когда, каким образом? Замурован. На годы. На долгие годы. Шестнадцать лет тебе сидеть, Ипполит Никитич. Так говори же, сотрясай попусту воздух — все лучше, чем биться головой об стену…
— Вследствие царствующей у нас неразберихи народники глупо и бестолково тратят силы и энергию,
— Революционеры обязаны теперь же выработать форму правления! Я не верю, чтобы весь народ, как единый человек, был проникнут одним, ясно осознанным идеалом. Я не верю, чтобы масса русского народа в настоящую минуту обладала несравненно большим политическим чутьем и умением противостоять влиянию мнимых друзей, чем французы 1789, 1830, 1848 и 1871 годов. Я знаю, что из среды одного и того же народа могут выходить и вандейцы, и жирондисты, и поклонники Марата, и национальная гвардия Коммуны, и версальские войска. Предположим, что совершается революция. Польша отделяется и организует республику. Финляндия провозглашает свою независимость. Остзейские бароны умоляют Бисмарка принять их под свое покровительство (я специально сгущаю краски, но надо предвидеть худшие варианты). В Петербурге либералы созывают Земский собор и толкуют, кому вручить конституционную корону. Жандармы и попы и словом и оружием пропагандируют безусловную покорность «предержащим властям». Ну, а мы что будем делать?
— Мы должны заняться политической борьбой. Мы знаем, что хотя парижский отдел Интернационала и исключал сначала из своей программы всякое участие в политической борьбе, но, лишь только, разразилась революция, члены его волей-неволей должны были примкнуть к одной из политических партий. Мне кажется, что первоначальное игнорирование политических вопросов и было причиной того, что у французских членов Интернационала, разошедшихся в этом отношении с Марксом, не оказалось определенной программы деятельности при начале последнего переворота во Франции…
Это, барин, дом казенный. За преступленья сюда сажают. А ты, солдатский сын Мышкин, решил быть умнее самого царя… Александровский централ, та-ра-ра-ра. Наверно, в честь его императорского величества. А потому ты и есть злодей. И за эти преступленья та-ра-ра-ра…
С грохотом падает форточка. Долгожданная, такая родная и приветливая рожа смотрителя всовывается в камеру. Ах ты мой красавчик! Аполлончик рыжебороденький. Чем теперь порадуешь, та-ра-ра-ра?..
— Девятнадцатый, петь запрещено. Нешто забыл инструкцию? Плетей захотелось? Чаво язык проглотил?
За что люблю Соколова, так за интеллигентное обращение. Тонкий знаток лингвистики. А ведь прав, скотина. Ну почему я должен «язык проглатывать»? Чего жду, на что надеюсь? Когда же мы повеселимся с господином ротмистром? Когда я его, шлиссельбургского «праведника», поволоку за бороду по решеткам галереи? Когда я в его распрекраснейшее мурло запущу чем-нибудь тяжелым? Чем? Ядром бы пушечным, меньшим не пробьешь. А где достать? Вот задача, серьезный повод для размышлений. И он, крыса тюремная, почувствовал, словно прочел мои мысли, ишь как ощерился. Приготовился. Взмахни я рукой — он сразу за дверь. Прибегут унтера, свяжут, потащат в карцер… Вон как глаза заблестели, ждет, что сейчас я сорвусь. Нет, господин ротмистр, не доставим мы вам такого удовольствия. Момент подыщем, когда вам не увернуться, за спину унтеров не спрятаться. Чего смотришь, рыжая харя? Ну смотри, давай поиграем в «гляделки».
— Инструкцию читай, девятнадцатый. Ведь грамотей, разобрать должен, что петь запрещено. Если б разрешили — ори во все горло, я не против. Я на то и приставлен, чтоб инструкцию блюсти. Служба. Понимать надо.
Пошел на попятную, скотина. Понял, что сегодня
номер не пройдет. Захлопнул форточку… О господи, иногда кажется, полжизни бы отдал, лишь бы иметь под рукой что-нибудь тяжелое.А на Каре у нас было оружие. Смешно вспоминать: каторжане, а наган за пазухой прятали. Недаром после вечерней поверки к нам в тюрьму никто из охраны не заглядывал… Этот боров ничего не боится, отъелся на казенных харчах. Его за бороду не оттаскаешь. Куда мне против него? Походил, поговорил, понервничал, и уже ноги не держат, голова Кругом. Сядь, отдохни, вояка… Потому смотритель и наглеет. Знает, что у нас еле-еле душа в теле. И то, когда бил Минакова, унтеров на помощь звал.
В Новобелгородском централе меня втроем обрабатывали. Вот бы вошли эти трое, с Соколовым-Иродом, бить меня безнаказанно, а я «бульдога» из-за пазухи вынимаю — и в упор: бац-бац. Шесть патронов у «бульдога», хватит… В голове звон, свет лампы расплывается. Плохи твои дела, Ипполит Никитич.
…Дверь без скрипа открывается, и в комнату входит дежурный унтер, один, без смотрителя. Дверь за собой притворяет и палец к губам прикладывает.
— Тссс, стрелять не будешь?
— Господь с тобой, унтер, откуда у меня оружие? Садись, коли пришел, в ногах правды нет.
Унтер опускает кровать, садится на краешек, вздыхает:
— А в Бубякина стрелял… Ваш брат такой: в его превосходительство генерала Трепова стреляли, полковника Гейкинга убили… С вашим братом держи ухо востро.
Знакомое лицо у этого унтера. Как зовут его: Жандарм Иваныч или Жандарм Африканыч?
— А кличут меня Африканом Иванычем, девятнадцатый. Караулил я тебя в равелине и в Шлиссельбург за их благородием ротмистром перешел. Такая, брат, жисть…
— И не надоело караулить, Африкан Иваныч? Или злобу на кого из арестантов затаил?
— Нет, политические — народ вежливый. Вот уголовный — тот ножом пырнуть норовит. А караулить приказано, жалованье задарма никому не платят.
— За жалованье служишь?
— Обижаешь, девятнадцатый, я царю присягу давал. Ты, девятнадцатый, немца читал, а немец завсегда супротив России. Которые образованные, те на начальство руку подымают.
— Так начальство твоего отца до смерти запороло!
— Нынче начальство милостиво, шпицрутены отменили. А без царя и начальства никак нельзя. Ежели в обществе нехороший человек окажется, то кто ж его будет судить и сокращать?
— То есть усмирять? А мы новый порядок замыслили, без царя и начальства, чтоб мужик сам себе был хозяином.
— Без царя нельзя. У нас народ пугливый. И рассуди, какой мне толк от нового порядка? Со службы уволят и пенсии не выпишут.
— Тебя не переспоришь, пенсия — аргумент веский.
— Не обижайся, девятнадцатый. Пенсия мне нужна. Я теперь ночной сторож. Склад Фокина караулю. Хозяин-жулик платит копейки, а все же я при деле — привычка. И веришь ли, сидим мы с моей старухой, чай пьем и шлиссельбургское старое доброе время вспоминаем, и тебя, девятнадцатый. Моя старуха за упокой твоей души свечку в церкви ставит. Все думаю: не обидел ли чем тебя? Ну, то что по службе, то положено. Но ежели сверх того позволял… Вроде бы нет. Ты образованный, арихметику осилил, мог бы к Фокину счетоводом наняться. По воскресеньям чаи с тобой бы гоняли да о зиме шлиссельбургской разговаривали. Ведь нынче и поговорить не с кем.