Сны Шлиссельбургской крепости. Повесть об Ипполите Мышкине
Шрифт:
— Котовский, Котов, Коткин, — простонал кто-то в соседней пустой камере. «Этого быть не может! — успел подумать Мышкин. — Иль мне все снится? Сон наяву?» — Кошкин, Котофеев, — проворчал дверной замок. — Кошечкин, — скрипнула, открываясь, обитая железом дверь…
— И Мышкин, — сказал, входя в камеру, молодцеватый высокий генерал в гвардейской шинели, и знакомое по портретам бакенбардное лицо генерала чуть иронически улыбалось.
— Вот и свиделись, — сказал генерал. — Однако у тебя тут прохладно. Пожалуй, шинель снимать не буду. Не возражаешь?
Генерал опустил железную койку, сел на краешек у стола, напротив Мышкина.
— Ты
— А вы купить меня думали? — усмехнулся Мышкин. — Двадцать пять рублей в зубы, сиди и помалкивай? Или новый манифест хотите подписать? Чтоб, значит, каждому крестьянину и мастеровому казна выдала по двадцать пять рублей… То-то будет ликование среди российских либералов!..
— Речей не произносить! — взмахнул рукой генерал. — Твою речь на суде я читал. За прямоту хвалю. Мыслей не одобряю. Я о другом тебя спрашиваю: вот прежде чем ты в социалисты перешел, разве сомнения тебя не одолевали? Ведь раньше ты хотел принести пользу народу на государевой службе, не так ли? Значит, была у тебя надежда, что возможен для России и мирный путь: конституция, реформы…
— О чем это вы? — Мышкин даже рассмеялся. — Или вы меня за дурака принимаете? Ну посудите, какие могут быть надежды на реформы и конституционные иллюзии после того, как я стенографом в суде и в земствах работал? Я там такого насмотрелся… Большую школу прошел! В ваших учреждениях мошенник на мошеннике сидит и все открыто воруют. И подобный порядок вещей в первую очередь вам выгоден, Александр Николаевич!
— Что ж, спасибо за откровенность! Значит, по-твоему, ничего хорошего для России мне сделать не удалось? А посему ты и революцию учинить задумал?
— Революцию нельзя «учинить» по одному лишь моему желанию. Перед нами, социалистами, стояли другие задачи: надо было разрушить существующий порядок, чтобы крестьянин получил землю и возможность самостоятельно решать свою судьбу. Какой общественный порядок предпочтет народ — дело самого народа. А для этого надо было просветить мужика. Я книги печатал, хорошие книги. Мои товарищи несли их в деревни…
— Помню, было такое дело. Напялили студенты рваные армяки и направились «в народ». Что же из этого вышло? Не Архипка ли с Егоркой, заслышав смутьянские речи, первыми бежали к становому? Значит, не дорос еще мужичок до хороших книг. Я, государь-император, лучше знаю свою страну. Мой манифест Россия приняла с благодарностью…
— Я сам сын крестьянина, но на суде открыто заявил, что я против реформы…
— Полагаешь, не надо было освобождать крестьян?
— В темноте и невежестве вы народ держите, и поэтому вначале ничего мужик толком не понял. Разве вы освободили крестьян? Вы их бессовестно надули! Крестьяне получили волю, да без земли. Что делать с волей, когда жрать нечего? Оставалось только продавать себя тому же помещику да глушить горе в кабаках. Воля крестьянская в трактире заложена: нынче вся Россия пьет, вся Россия продается «на вынос и распивочно»… Мастеровой и крестьянин закладывают последнюю рубаху — купцы и мироеды наживают миллионы. Вы выдумали так называемое «переходное состояние», когда помещик сек мужика руками урядника, когда все перепуталось так, что если бы и нашлась какая-нибудь льготная для народа крупица, то ею нельзя было воспользоваться. Кто заседал в земствах? Крестьяне? Нет, те же дворяне и становые. Характерно: иногда вы пытались кое-что сделать для народа, но никогда — через народ. Можно ли было дальше терпеть это насилие, прикрывающееся устарелой формой божественного права?
Тут поднял император царственную руку, перебил Мышкина:
— Складно говоришь, да сам понимаешь: нельзя мне из мужиков губернаторов назначать. Мужик — он грамоте не обучен. Дворяне были против реформы.
На кого же прикажешь опираться? Где в России подготовленные, образованные люди? Даже студенты, вместо того чтоб учиться, бунты затеяли.
— Свобода общественного мнения — вот лучший университет! Раскрепощенная русская мысль воспитала бы тысячи реформаторов. Вы же русскую мысль в полицейский участок загнали, а цензором околоточного поставили! И помощников вы для себя выбирали из среды карьеристов, воров и льстецов. Вы верили только тем, кто, восхваляя ваше величество, бессовестно врал. Из любви к России они это делали? Нисколько. Ради чинов и большого жалования старались. Честные же люди, которые о благе народа мечтали, шли на каторгу, ибо они правду говорили, а правда глаза колола.
— Все речи произносишь, Мышкин? А с тем согласиться не хочешь, что министры и чиновники, дворяне — верные слуги российского престола. Что же мне? Обидеть дворян и восстановить против себя могущественное сословие? В истории случалось и такое, да только чем это заканчивалось? Проломили голову моему деду серебряной табакеркой…
— Вот-вот, именно этого вы и боялись! Если дать землю крестьянам, установить конституционный порядок, выборное земское правление, куда ж тогда вашим, генералам и статским советникам деваться? Придут молодые, образованные люди и выбросят их к чертовой матери из всех министерств! Ваши-то чиновники — они слова сказать в простоте не могут. Кто же их выберет? А чиновники, верно, к службе царской, вольготной привыкли. Не простили бы они вам такое, это точно. Зато если бы народ мог сам распоряжаться собой, а интеллигенция помогла бы в самоуправлении, то благодарность народная…
— Ну, насчет народной благодарности ты можешь мне не говорить. Я ни в чью благодарность не верю.
И встал император, и распахнул шинель, а под ней мундир гвардейский, порванный, в запекшейся крови. Застегнул шинель Александр Николаевич, аккуратно застегнул, на все пуговицы.
— В общем, пустое это, Мышкин. Государственного дела не понимаешь. История нас рассудит. Я на века останусь царем-освободителем. А ты? Сгниешь тут заживо. А ведь мог служить на пользу общества. Или тоже на благодарность народную рассчитываешь? Зря. Что ты, собственно, успел сделать? Кто о тебе вспомнит? Безвестный девятнадцатый номер…
Вот закопают за крепостной стеной, и никто, решительно никто про это не узнает. Так и умрешь, серо, незаметно, как мышь. Одним словом, Мышкин. Был — и не был.
В новой шлиссельбургской тюрьме заключенные фамилий не имели. Сидевший в тридцатой камере государственный преступник был обозначен номером девятнадцатым. Только несколько человек в Шлиссельбурге — полковник Покрошинский, смотритель Соколов и три унтера, перешедшие сюда прямо из Алексеевского равелина, — знали, что под девятнадцатым номером значится домашний учитель Ипполит Никитич Мышкин, лишенный всех прав, состояния, приговоренный к двадцати пяти годам каторги.
В крепость Ипполита Мышкина привезли 4 августа 1884 года. До этого он девять лет отбывал наказание в разных тюрьмах, на Карийской каторге и в Петропавловке.
Из девяти лет заключения Мышкин почти половину срока провел в одиночных камерах. Испытав все «прелести строгого режима», он прекрасно сознавал, какие опасности подстерегают человека в одиночке.
Тягостное, пустое существование заполнялось только воспоминаниями. Ничтожные встречи и разговоры, картины природы, в которых вроде бы не было ничего замечательного, незначительные эпизоды из прежней жизни — все это настойчиво вылезало из тайников памяти, выплывало на поверхность сознания. Находясь годами наедине с самим собой, не видя вокруг ничего нового, узник постепенно увлекался мечтами. Воображаемые сцены дорисовывались до мельчайших подробностей. Усилиями воли можно было прервать работу воображения, но через некоторое время все начиналось снова, причем точно с того момента, на котором остановился.